18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Геннадий Гор – Обрывок реки (страница 98)

18

Разговаривали два незнакомых человека: один в шляпе, другой с длинной мягкой ассирийской бородой. До Ляли донеслось:

– Убит.

– Где?

– Под Нижней Дубровкой. Собирались устроить посмертную выставку. Да квартиру разбомбило на Моховой. Еще осенью в 1941 году.

Голоса стали таинственными, смутными.

Ляля пошла прямо к ним спросить. Но к чему. Все и так понятно. Погиб и уже так давно. Повернулась и пошла к выходу.

В трамвае было темно. Под ногой дребезжало колесо, словно не было пола, и по ноге пробегало что-то судорожное, как электрический ток.

Пришла домой и легла. Казалось, что ничего не было: только этот нечаянно подслушанный разговор.

За стеной играли на пианино, что-то бурное, и музыка долетала в открытое окно.

Глава двадцать первая

– Незнакомая?

– Ну конечно. Подошла на Невском ко мне возле Елисеева, подошла и говорит. Я, говорит, иду в больницу, наверно помру. А вам надо жить. Дети, спрашивает, есть? Есть. Ну вот видите. И ушла. Выкупила я хлеб сразу на два дня. Несу домой и не верю. За что же это мне? Почему? Ведь незнакомая, не родственница. А просто на улице встретилась.

– Курья?

– Ох и правда Курья. Идемте!

Вышли две ничем не примечательные женщины, разумеется обе ленинградки, эвакуированные в Курью. Вышли на остановке, потому что уже была Курья, и унесли с собой что-то интересное, не досказав о какой-то девушке на Невском зимой 1942 года, отдавшей свою карточку незнакомой прохожей женщине.

Мелькнула в воображении Лиды и эта девушка, и Невский, и обе женщины, что вышли в Курье, мелькнуло в сознании, как полустанок в окне вагона.

Вошел слепой с шершавой книгой, которую словно пробили гвоздями, – лицо у слепого тоже было шершавое. Сказал Лиде многозначительно:

– Хотите, погадаю?

– А сколько за это?

– Десять рублей.

Стал трогать концами пальцев страницу, похожую на терку. Приподнял болезненно верхнюю губу, показались два зуба, детских, молочно-белых, словно только что прорезавшихся. Пахло от слепого вагоном, вокзалом, уборной. Сказал:

– Что вас ожидает? А ожидает вас, гражданка, неприятность. Но, конечно, это ничего, заживет. А муж ваш возвратится к вам, но, конечно, по прошествии двух лет с этого дня.

И эта категоричность, особенно в тоне, в интонации, с которой было все сказано, заставила вздрогнуть Лиду, словно слепой в самом деле знал заранее все точно или это было написано в его похожей на терку книге.

– Но должен предупредить вас во избежание недоразумения, а также из сочувствия к вам и к вашему одинокому положению. Есть еще гражданка, которая его поджидает. И намерение у нее, конечно, обыкновенное, чтобы соблюсти свой интерес. Она живет в том городе, в который у вас есть стремление возвратиться. Получите вы в скором времени письмо. Но от кого, сказать не могу вследствие того, что на этом месте кончается страница. Может, еще пожелаете погадать?

Лида достала кошелек: десяток не было, а сто рублей – свежая бумажка. Слепой взял сторублевую бумажку и стал трогать ее концами пальцев, а лицо его стало сомневающимся, то ли потому, что он не знал, наберется ли у него сдачи, то ли оттого, что не верил, что это сто рублей.

– Может, пожелаете узнать, от кого получите письмо? Это будет вам стоить десять рублей.

Кто-то рассмеялся.

Лида посмотрела. Сидели широколицые парни, бурильщики из Краснокамска, какие-то девушки смотрели на слепого и на нее. Мелькнуло: может, едет кто-нибудь из знакомых, педагоги, школьники Хотелось, чтобы слепой скорее ушел, а он трогал пальцами сторублевую бумажку, потом спрятал ее за пазуху, раскрыл кожаную сумку, висевшую у него через плечо на ремне, как у кондуктора в трамвае, вытащил кучу троек и пятерок и стал с сомневающимся лицом трогать их концами пальцев, считать.

В эту минуту Лида увидела на соседней скамейке Елизавету Маврикиевну, та смотрела на нее и на слепого светлыми мальчишескими глазами, и тонкие губы ее были сжаты, как в учительской, когда стоял перед ней провинившийся ученик, видно, она была недовольна, что слепой так долго считал свои трешки, и тем, что Лида не нашла ничего лучшего, как гадать в вагоне.

Поезд убавил ход. Мелькнуло множество рельс, вагоны, стоявшие в стороне, в которых жили железнодорожные рабочие, водокачка. Все двинулись к дверям, слепой сунул пачку обветшавших трешек Лиде, сам заторопился. Лида, не считая, сунула трешки в карман, они не вошли в кошелек, и пошла к выходу. В окне показалось здание вокзала Пермь II. Елизавета Маврикиевна уже стояла далеко впереди у самых дверей. Лида нарочно задержалась.

Трамвай уже ушел. Ждать на остановке не хотелось – вся вымокнешь. Дождь звенел. В лужах вспухали и лопались пузырьки. Пахло мокрой травой. Лида встала под навес. Рядом стоял слепой, тот самый, что гадал ей в вагоне. Было скучно стоять и смотреть, как лопались на воде пузыри. Слепой стоял близко, держал в мокрой руке свою книжку. Взять и спросить: какое письмо, когда придет, от кого? Дать десятку и поскорее уйти.

Дождь перестал. Лида пошла. Звеня, ее догнал трамвай. Надо было подождать на остановке. Но ничего. Сквозь промытое дождем стекло трамвая на нее смотрела Елизавета Маврикиевна и не улыбалась, словно не видела ее.

В библиотеке было много народу. Библиотекарша уходила за книгами и подолгу не возвращалась. А Лиде было некогда. Еще нужно на рынок, на почту и в Облоно. А в четыре часа на обратный поезд. Что же взять – Гюго, Драйзера, Шолом-Алейхема, что лежат на столе, чтобы не искать. Нет, нужно что-нибудь короткое, современное, про войну или про Ленинград, чтобы можно было прочесть за час усталым колхозницам, при свете лампы, и даже не за час, а за полчаса. А потом они пойдут спать, чтобы на рассвете подоить коров, выпустить их и потом в поле жать и чтобы во время жатвы им думалось о чем-нибудь необыкновенном, неожиданном, как поступок девушки, которая шла в больницу и, предполагая, что умрет, отдала свою хлебную карточку прохожей.

Глава двадцать вторая

Лида смотрела, а Настя нагнулась, сверкнула во ржи серпом и рассмеялась.

– Вы, Лидь Николаевна, палец не оставьте здесь. Мизинец-то. Рожь-то нагибайте малехонько. А то палец срежетя.

А пока говорила и смеялась, уже ушла далеко по Лидиной полосе. Серп сверкал. Лежали снопы. А Лида шла за ней, ждала, когда вернет ей ее серп. Но серп не отдавала, а пела негромко, словно забыла про Лиду.

Отдала серп, побежала и оглянулась, рассмеялась и крикнула, как в лесу:

– Ау! Лидья Николаевна! Ловитя! Не поймаетя!

На зеленой горе стояли желтые суслоны, синел лес, прохладный как туча. А где-то далеко, по ту сторону леса, видно, шел дождь, туча висела до самой земли и смешалась с лесом.

По дороге шел председатель колхоза Елохов в охотничьих сапогах.

Лида ребром ладони вытерла пот на шее, нагнулась и стала жать. А мизинец боялся, чтоб его не отрезали, зачем только Настя напомнила об этом.

Подошел, поздоровался, поднял Лидин сноп.

– Покрепче стягивайте, Лидия Николаевна. Развяжется, вас колхозники ругать будут.

Постоял, видимо, хотел что-то сказать другое. Но передумал. Пошел, широко размахивая левой рукой. И хорошо, что передумал.

Над трубой ЗакамТЭЦ, там, за железнодорожным полотном, в лесу клубилась черная волна дыма.

Солнце хотя висело по-летнему высоко, но, казалось, было близко, и от него было жарко, словно тут, в поле, стояла тети-Дунина печка.

Лида нагнулась и ставит чугун с картошкой прямо на огонь. Зноем обжигало брови и глаза. Хотелось пить. Лида отошла к снопу, под которым стоял туяс, оттянула за ручку тугую крышку. Из туяса пахнуло ягодами, брусничными листьями. Квас был теплый, невкусный, как парное молоко.

Возвращалась с огорода Елизавета Маврикиевна, остановилась, улыбнулась, посмотрела на снопы, на серп, на Лидины загоревшие руки.

– Гляжу, ударница вы, – сказала она и пошла.

И Лида подумала о ней неприязненно, о том, что она никогда не делает больше того, что есть в программе и что полагается ей делать, но потом Лида подумала, что она, может, несправедлива к ней, все-таки все, что она делает, делает старательно, добросовестно. Вспомнился тот случай, когда Елизавета Маврикиевна вызвала ее к себе в учительскую после уроков, усадила на стул и, смотря ей прямо в глаза, стала говорить, что это, конечно, хорошо, что она рассказывает ученикам на уроке больше того, что есть в учебнике и в программе, но было бы лучше, если бы она этого не делала. Ведь в пятом классе проходят не то, что в шестом, а в шестом не то, что в девятом. Зачем же забегать вперед. Это только может помешать ученикам усвоить то, что им нужно усвоить по программе. Лида стала спорить, разгорячилась и сказала даже, что на ее месте было бы преступлением жить здесь, в деревне, и не передать своим ученикам то, что она знает. Тогда нужен один учебник, а не учительница, – сказала, кажется, она ей.

Но Елизавета Маврикиевна не рассердилась на нее и так же спокойно стала не возражать, а требовать от нее. Это ваше дело после урока рассказывать им о постороннем, но на уроке вы должны строго придерживаться программы. Лида расплакалась и заявила, что она напишет письмо в Москву наркому. Письмо она, разумеется, не написала. Но отношения с заведующей у нее стали строго официальными. И на педагогических совещаниях Елизавета Маврикиевна всякий раз приводила в пример Лиде и другим педагогам Евохину, которая ничего не умела добавить к учебнику от себя. И скоро Лида поняла, что она требовала это потому, что у нее была педантичная, ограниченная душа, а не по злому умыслу, потому, что книгам она верила больше, чем людям, очевидно не подозревая, что человек умнее, душевнее и опытнее книги.