Геннадий Гор – Обрывок реки (страница 95)
– Курья! – сказал кто-то.
И к дверям потянулись рабочие, которым нужно было в Курью. И хотя Лиде нужно было дальше, в Молотов, но она тоже потянулась за всеми и вышла на площадку подышать свежим, морозным утренним воздухом. В вагоне так накурили и надышали. Рабочие вышли. Поезд тронулся. Мелькнуло белое низкое здание, перрон. И на перроне, боже мой, – Лида увидела красноармейца, с его дорогим, Челдонова, лицом.
Нужно было прыгать на ходу, но она не успела. Поезд пошел шибко. И был ли это Челдонов в шинели или кто-то другой, похожий на него, она бы узнала, если бы поезд не пошел так шибко.
Глава пятнадцатая
Над рынком не было солнца. Вместо солнца над рынком днем висела луна. И люди стояли или бродили, говоря что-то. Лица у всех были белые, как помороженные, глаза были обведены синей опухолью, и у некоторых вместо глаз темнели мутные пятна без белков. И Ляля подумала: может, у нее тоже нет глаз, а вместо глаз обведенные толстой опухолью мутнеют темные пятна. Она развязала платок и достала отцовские штиблеты со стоптанными, сбитыми каблуками. Ни за что бы Ляля не вынесла его штиблеты на рынок, но папе теперь они были не нужны, а в квартире не было даже щепки, нечем было обогреть папины кактусы, и еще один такой день – и кактусы погибнут.
Люди с глазами без белков носили в руке дуранду, хлеб, обсосанные конфеты, носили и предлагали молча, но Ляля старалась не глядеть на все это и все равно глядела пристально, жадно, она пришла, чтобы отдать отцовские штиблеты за полено дров, и ей не следовало глядеть на хлеб, дуранду и обсосанные конфеты.
Какая-то старушка сидела на снегу, перед ней лежал черный платок, а на платке стояли хрустальные бокалы и графин. Боже мой, кому же нужен графин, зачем она пришла сюда, чего ждет здесь на снегу. Или она думает, что есть такие сумасшедшие, запасливые люди, которые отломят от последнего куска половину и отдадут старухе, за ее графин и хрустальные стаканы, придут домой, поставят графин и стаканы на стол. Зачем?
Зачем сидит здесь на снегу старушка, мерзнет и ждет несбыточного своего покупателя. И подумала Ляля, если был бы у нее кусок хлеба, отломила бы она половину и отдала ей и унесла домой этот графин и хрустальные стаканы. Но не было у нее хлеба и не будет до завтра.
Какой-то человек стоял в брезентовом пальто, держал под мышкой два березовых полена.
Усмешка поползла по его широкому лицу, показались редкие зубы:
– Да в таких штиблетах при Николае, наверно, первом ходили. Из музея, что ли?
И отвернулся. Из брезентового кармана достал кусок дуранды откусил и стал жевать. Когда жевал, двигалось все: брови, щеки, даже нос.
– Из театра, что ли?
Рассмеялся, откусил дуранду от большого куска, что держал в руке, и опять начали двигаться брови, щеки, губы, даже нос.
Кроме этих двух толстых березовых полек под мышками у жующего гражданина, других дров не было на рынке.
Как ему объяснишь, что дрова нужны не для себя, не для того, чтобы самой согреться и вскипятить чаю, тепло нужно для того, чтобы не погибли кактусы, и что если она сегодня не достанет дров, то они замерзнут.
Протянул правую руку, на левую надел папин штиблет, а пальцами правой стал трогать, мять кожу. Усмешка поползла по лицу медленная, и опять показались редкие зубы.
– Жалко театры самые большие эвакуировались. Вот там взяли бы. Ручаюсь.
Из другого кармана вытащил уже не дуранду, а кусок хлеба, откусил, и опять начали двигаться брови, щеки, губы, подбородок, нос. Протянул руку со штиблетом к Ляле, чтобы отдать штиблет, но словно передумал, не отдал, а поднес штиблет к лицу, плюнул, потер пальцем, потом усмехнулся, и усмешка поползла еще медленнее, сказал:
– Кожа, конечно, шевро. Не теперешняя. Но мне это ни к чему. Суп, что ли, из них варить?
А усмешка все ползла, ползла по лицу: вот-вот покажутся редкие зубы.
Отвернулся. И, должно быть, откусил порядочный кусок хлеба. Видно, как шевелилась сзади шея.
И вот в эту секунду Ляля возненавидела его всеми силами души, не за усмешку, нет, даже не за кусок хлеба, а за то, что шевелилась шея. Паразит! Дрова-то, наверно, воровал где-нибудь в больнице, оставляя замерзать больных, и сюда приносил продавать.
Она вдруг вырвала у него оба полена и побежала. Догонит – убьет, все равно эти дрова ей нужны.
Бежала и чувствовала за спиной тяжелое чье-то дыхание: значит, гнался, значит, был рядом, сейчас схватит.
Глава шестнадцатая
Настя вышла замуж за Ваню Сухонького. Лиде пришлось освободить половину для молодых, переехать в деревню к тете Дуне.
С горы, за день ставшей рыжей, катились черные ручьи, с шумом неслись и пенились на самой дороге. В ледяной воде стояли коричневые деревья. Косо летали галки и кричали простуженно, как проводница в вагоне.
На толстой, похожей на бутыль деревянной ноге бежала по дороге, торопилась тетя Дуня. В лавку привезли керосин и печенье, будут давать семьям фронтовиков.
Вечером тетя Дуня, стуча деревянной ногой, пришла в Лидину половину, принесла показать фотографии семи сыновей. Все семеро ушли на войну, а пишут только трое. Двое погибли, было извещение. А от двоих уже шестой месяц нет ни слуху, ни письма. Лицо у сыновей было тети Дунино, круглое, с детскими смеющимися губами.
– Обожди. Война кончится, – сказала тетя Дуня. – Трое-то дай бог вернутся. А может, и все семеро. Не верю я бумаге, сердцем чувствую – живы. А бумагу-то какой-нибудь казначей писал, перепутал.
– Не казначей, тетя Дуня.
– Ну, писарь. А много писарь знает? Своими-то глазами не видал.
– Правда, – согласилась Лида. – Писарь в канцелярии сидит. От передовой это далеко.
– Какой-нибудь косой. Вроде нашего бухгалтеря. Сидит, от всего отписывается цифрями-те. Этот цифрями, а тот буквами. Как два брата.
Помолчала. Завернула нежно фотографии в старенький лифчик, потом опять развернула, чтоб еще раз поглядеть. Спросила Лиду полушепотом, неожиданно, как-то по-девичьи, как подругу:
– Который тебе больше? А?
– Все семеро, – ответила Лида и рассмеялась.
– Обожди. Война кончится. Придут. Выберешь.
– Зачем же мне выбирать? У меня муж есть.
Есть. Сказала, и обмерло сердце. Есть ли? Видела в прошлом году в феврале на перроне в Курье с площадки вагона. Может, это был он. Рядом. В каких-нибудь двадцати километрах от той деревни, где она жила. Но как она могла разыскать его, не зная номера части. Может, он был в командировке по какому-нибудь делу и сразу уехал. Куда? Кто может знать. Ходила по всем воинским частям, бывала не раз и в Молотове, и в Верещагине, и на станции Юг, спрашивала, отвечали – нет такого и не было. А может, все-таки был, частей в области много. Что, если это был он, лежал где-нибудь в госпитале, может даже, рядом в Краснокамске, а потом поправился, уехал снова на фронт, так и не узнав, что она видела его из вагона. Как он не почувствовал спиной ее взгляд! Ведь она всем сердцем смотрела на него в ту секунду, всем существом. Конечно, это был другой.
– Жалко, что ты замуж прежде времени выскочила, – словно не слышала ее, говорила себе тетя Дуня. – А то бы вышла за старшего-те. Он и годами к тебе ближе. Характером он именинник. Веселый. И ребят твоих, если бы даже не от мужа, а даже так где пригуляла, не прогнал бы.
И за этими наивными, смешными словами угадала Лида душевное движение тети Дуни. «Славная ты, нравишься мне, даже в невестки к себе взяла бы, – хотела этим сказать тетя Дуня, а может, что-то другое, более сложное, – что если твой даже погиб, жизнь идет, ты молода». Нет, не может быть, не это хотела сказать тетя Дуня.
В воскресенье все утро Лида проверяла ученические тетрадки, потом читала Ване и Гале детскую книжку, но они слушали плохо, смотрели в окно.
Гора уже была близко с острой верхушкой, покрытой пихтовым лесом. Небо было как талая вода. Голые ветви черемух чертили небо под окном. Прилетела синица и села на ветку. Капало.
Вихляя туловищем, ходила по двору тетя Дуня. Привела лошадь, запрягла и, сев в телегу, поехала на ферму за молоком.
Вечером при свете лампы Лида читала историю древнего мира и обдумывала слова, которые надо сказать завтра в классе. Как сделать так, чтобы древний мир стал близким и нужным и чтобы он запомнился ребятам надолго, если уж нельзя, чтобы запомнился навсегда. Почему-то вспомнила, как ехала зимой с председателем колхоза Елоховым из Краснокамска ночью в санях. Висела синяя луна. Стояли круглые ели, покрытые снегом. А Елохов всю дорогу читал наизусть стихи, которые выучил, когда был школьником. Всю дорогу читал Сурикова, Плещеева, Никитина, Кольцова и Некрасова. И Лиде казалось, что, если бы они ехали не два часа, а неделю, он все читал бы и читал наизусть стихи.
Только позже и как-то не на месте, за столом, полным гостей, на Настиной свадьбе он сказал ей тихо, как-то странно незнакомо глядя на нее, почему он тогда всю дорогу читал ей стихи. Не оттого, чтобы похвалиться памятью, а чтобы не сказать ей как-нибудь того, чего нельзя было говорить. Она ему нравилась. А он был женат. И у нее тоже был где-то муж, не то на войне, не то в плену.
– А зачем же вы это говорите сейчас? – хотела она сказать и чувствовала, что не надо это говорить, и все-таки сказала.
Он глядел на нее странно, настойчиво, стараясь перехватить и задержать глазами ее взгляд.