Геннадий Ананьев – Приказано молчать (страница 11)
Долетел крик и до мазарной полянки, вызвав у пограничников, особенно заставских, досаду. Садыков даже не сдержался, упрекнул командира подоспевшей на помощь группы.
– Зачем уракать было? Вон их сколько ушло. Жди теперь обратно. Где? Когда?
– Теперь не двадцать восьмой. Получили по зубам, долго не полезут. А то и вовсе утихомирятся. Оно, конечно, сдалась бы вся банда, куда как отменней, только до гранат у вас дело дошло. Конец, считай, не за горами был. Что тут мешкать? На погибель вас оставлять, что ли?
– А когда вернутся басмачи, сколько смертей принесут?
Так и не поняли они друг друга, каждый остался при своем мнении, считая только себя правым. Ну что же, рассудить их можно. И даже оправдать. Обоих. Тем более, что цель каждого из них была величайшей благородности…
Рассвело быстро. Садыков, оставив и своих красноармейцев, и всех прибывших у мазара, чтобы собрали трофеи, похоронили убитых басмачей и обиходили раненых, поскакал на заставу только с коноводом. Как он считал, туда уже наехало начальство, либо вот-вот нагрянет. Докладывать о случившемся он должен сам, чтобы всю вину принять на себя. Еще и о Гончарове он беспокоился. Жив ли? Отправлен ли в госпиталь?
Комендант уже успел прискакать на заставу, а следом пылит кинобудка с военфельдшером и врачом из местной больницы. Комендант разослал на границу усиленные наряды, составив их из своего и прибывшего на усиление резерва из отряда, но не забыл и о силах для обороны застав. Особенно для Садыковской. Сам лично определил огневые точки. До Гончарова пока у него руки не дошли. Когда будет все сделано, как следует, тогда можно будет и с ним поговорить. Пока же пусть с ним занимается медицина.
А медицина умыла, что называется, руки. И врач, и военфельдшер заключили, что не жилец проткнутый насквозь отделенный, оттого делали все лишь для очистки совести. И перебинтовали, и укол укололи без всякой надежды на то, что остановят их меры летальный исход. Сидит военфельдшер, уверенный, что умрет Гончаров, так и не придя в себя (слишком много крови потеряно), и никакой борьбы со смертью не ведет. А Гончаров действительно отходит постепенно в мир иной. И отошел бы, наверное, не появись на заставе Садыков. Именно он, можно смело сказать, спас жизнь Гончарову. Не к коменданту с докладом поспешил начальник заставы, а к раненому. Спросил военфельдшера сердито:
– Почему герой-отделенный еще здесь?!
– Не транспортабельный он.
– Не считай гору высокой: решишься – одолеешь. Вы – доктора! Почему души у вас нет? Он заставу спас. Понимаете? Тысячи людей спас! Люди его спасти не могут? Мы на руках понесем до Ашхабада! Ты сам, – это он прямо в глаза военфельдшеру, – не транспортабельный! Ты поступаешь, как враг!
– Ну-ну, можно ли так, лейтенант? – упрекнул Садыкова начальник отряда, вошедший в казарму. – Я думал, ты встретишь докладом о том, что здесь стряслось.
– Человека спасать нужно! Героя! А он…
– Успокойся. На моей машине – в Ашхабад. Матрасов побольше настелите.
Когда Гончарова стали перекладывать с кровати на носилки, он застонал и пришел в сознание. От боли.
– Держись, орел, – подбодрил его начальник отряда. – Вылечат тебя. Одна просьба: никому ни слова о том, что здесь произошло. Понял?
– Так точно, – с трудом выдавил Гончаров. – Понял.
– Вот и – ладно. – И к военфельдшеру: – Головой отвечаешь. Свои руки подставь, а довези. В госпитале запишешь: несчастный случай. Все. Вперед!
А к обеду, когда пограничники убедились, что банда ушла и все, кроме плановых нарядов, вернулись на заставу, начальник отряда приказал построить личный состав. Приказ его был краток и категоричен:
– О происшествии на самой заставе – ни слова. Здесь ничего не происходило. Всем понятно?
Может быть, у кого-то мог возникнуть вопрос, но по армейской привычке успокоили себя даже самые дотошные: начальству видней, оно знает как поступать и что делать. Раз приказано помалкивать, значит, в этом есть необходимость.
4
– Что же, и так ладно, – заключил врач, прослушавший и простукавший Гончарова пред выпиской из госпиталя. – Были бы кости…
Кости у Гончарова действительно все целы, но на них – одна кожа. Бараний вес. Это он сам так грустно пошутил после взвешивания. Да, больше двадцати пяти килограммов оставил он на госпитальной койке, а если учесть, что и до ранения особой тучностью не отличался, можно себе представить, каким заморышем-подростком Гончаров выглядел. Врач же доволен:
– С того света, считай, выволокли тебя. Теперь-то что, теперь – нарастет. Месячишко отдохнешь, и вполне можно будет в строй.
У крыльца Гончарова ждала машина. Личная, начальника отряда. А как доставили его в отряд – прямым ходом в кабинет начальника. Встал тот из-за стола, навстречу вышел. Руку пожимает.
– Герой! Что герой, то герой! Решили мы домой тебя отправить, а потом на любую заставу старшиной. По выбору. Согласен?
Отчего быть несогласным? Дома погостить, худо ли? Да и старшиной не каждому предложат. Хотелось бы, правда, к себе, на Мазарную, но на ней есть старшина. На его место не сядешь.
«Обвыкнусь и на другой», – успокоил себя Гончаров. Но одно не совсем понятно, как с домашними вести себя. Не скроешь рану. Швы только-только сняты.
– Военкомат мы предупредим. В районную больницу станут возить. Для домашних тоже – молчок. С коня ты, мол, положим упасть мог.
– Не поверят. С малых лет на коне и вдруг…
– В горах, объясни, не то, что на лугах.
– Нет, не поверят.
– Тогда совсем не снимай нижней рубашки.
Вот с таким напутствием и поехал он на побывку домой, в Кучаровку свою. К матери, по которой очень соскучился, к братьям и сестрам. На целых две недели. Только деревня и есть – деревня, она не приучена неделями чаевничать и баклуши бить. Первый-то день, конечно, понабежало родни, побросавшей работу по такому случаю. И поняли их все: пограничник как-никак в гости нагрянул. Не от тещиных блинов пожаловал. Вон как высох. Что сухарь в печи передержанный. Пожарче печки, выходит, туркестанское солнце.
– Печет, так уж – печет, – поддакивал Константин. – Всю воду из человека выпаривает.
Может, у кого и сомнение вышло, не может, мол, человек до такой степени похудеть от солнца, только помалкивали те сомневающиеся, приученные верить тому, что человек говорит. Раз сказывает, что исхудал от теплоты чрезмерной, так оно, стало быть, и есть. Не станет же парень врать, какая ему польза от этого? А что внове такое, тут ничего не попишешь: мир велик за околицей. Чудес в нем много.
Погуляли тот первый день от души. Тостов поднято было изрядно. И отца, Кузьму Петровича, добрым словом помянули. Работящий был он мужик, жить бы ему и жить, на детей любуясь и радуясь за них, но раны, полученные в Гражданскую, подкосили до срока.
– Не дожил до счастливой минуты, – промокая кончиком яркого восточного платка (подарок сына), сокрушалась мать, Агафья Ивановна. – Вон какой сынок-солдат. Герой.
Помянули Петра, младшего в семье, родился который всего за год до смерти отца. Слабеньким рос и голодного тридцать первого не выдюжил.
Про иных, кому не можно было сидеть за праздничным столом, тоже не забыли. С гордостью про них говорили. Да и отчего не гордиться: Алексей – строитель, Григорий – в Красной армии. Хорошо служит. Остался на сверхсрочную.
Вечером долго не ложились спать. Особенно братья Иван и Василий, да и сестренка младшая самая, Прасковья. Уж небо вызвездило, а они на завалинке воркуют. Соскучились.
Василий первым поднялся.
– Все. Спать. Муку завтра с мельницы везти. – И к Константину: – Пособишь?
– А то нет. Пособлю, конечно.
Пообещать-то пообещал, а как слово сдержать? Рассчитывал, мать вступится, чтоб не приставали, значит, с работой, дали денек-другой в себя прийти, но мать, похоже, не обратила внимания на разговор братьев. Вот и получилось, что остался он без защиты, и обещание придется выполнять. Но как? Рана, правда, затянулась, но кожа уж слишком нежная. Врач так и сказал в госпитале: нежней, чем у новорожденного. Предупредил, чтобы, значит, быть очень осторожным, чтобы не разошлись швы, и не пришлось бы все сначала лечить. Вот тебе и закавыка.
«Ладно. Утро вечера мудренее».
Утром сам хотел встать, да не удалось. Обленился в госпитале, не поднимал никто по тревоге, не будил спозаранку, а лишь тогда протирал глаза, когда в палате появлялась медсестра, ибо время пришло мерить температуру. Проснулся от того, что заспорил Василий с матерью.
– Путь поспит, – упрашивала она. – Пусть понежится. Мельница никуда не убежит.
– Мам, иль он не боец Красной армии? Лежебока он, что ли?
– Может, оттого и отпустили, что больше нужного сил тратил. Хворый он, может…
Не удивило Константина это материнское предположение, стыдно стало за обман, но что поделаешь, раз велено помалкивать. Полегчало на душе, когда Василий возразил:
– Мам, в больницах в армии лечат. Никуда больного не отпустят. Я-то знаю.
Для матери Василий – авторитет. Он уже отслужил положенный срок. Не могла мать ему не верить, а, может, очень хотела верить. Как бы то ни было, но отступилась:
– Ладно. Буди.
– Подъем, Костя. Подъем! – входя в горницу по-военному скомандовал Василий, а когда Константин непрытко сел на кровати, брат искренне удивился: – Не служба, стало быть, на заставе, а курорт.