Геннадий Абрамов – Птенец (страница 56)
В группе меня в меру любили. И недолюбливали тоже в меру. На вечерах самодеятельности, в переполненных залах, выступал с синтетическим номером. Перемежал зафикушки с какой-нибудь забубенной чечеткой. Придумал маску — нечто вроде полупростака-полупридурка. Никаких иллюзий или лобовой критики — чистая, без всяких примесей, хохотня. И был успех. Меня подолгу не отпускали, и тогда я выдавал им уже поштучно Спиридона Бундеева.
Конечно, из цикла «Любовь ты моя несусветная». Что-нибудь вроде:
«Они не опустились, а просто износились. Их губы встретились, и ноги — подкосились», «Придет весна и вновь капелью звякнет», «Увесистый и самый меткий камень — судьбой преподнесенная жена», «Не эгоист я. Я — человек», «И вдохновение поэта, как пистолет, ношу с собой!»
А дома, за семейным столом, наши уютные беседы все чаще замыкались теперь на одном — о чем бы ни говорили, мы говорили о женитьбе. Бочком, бочком, а в тот же кювет съедем. Как трудно найти подходящую пару, как важно не ошибиться. Как надо заранее готовить себя к будущей семейной жизни.
Я чувствовал — кольцо сжимается.
Нас откровенно сватали, и я видел, что Инке хотя и не шибко приятно все это слышать, но она бы, пожалуй, и уступила; сама она, конечно, против, но если взрослые — за...
Меня же бесило.
Какая, к черту, семейная жизнь, когда я еще птенец. Да и
Куда мне?
И вообще. Так ставить вопрос нельзя.
Они ведь еще так поворачивали, будто я, если не совсем свинья, просто
Э, нет, думаю. Стоп, братцы. Похоже, вы еще неважно знаете своего дорогого сыночка.
Скандальным своеволием я заболел с незапамятных времен. Любые советы, вполне искренние намерения как можно выгоднее и лучше устроить мою судьбу я, сколько себя помню, всегда воспринимал в штыки. Отвалите от меня — не нужны мне никакие приказчики. Моя жизнь — только моя, и, ради бога, подите к дьяволу со своими советами и пожеланиями. Я хочу сжечь, спеть, может быть, изгадить свою жизнь так, как я хочу. Никто из прямых или косвенных родственников не имеет права не только распоряжаться моей личной жизнью, но и осторожно влиять на нее. Она неприкосновенна, табу — как кабинет профессора Ржагина. Рожая, моя лекальщица вряд ли задумывалась о том, что я, если выживу, обязан буду ответить ей благодарностью.
Так что же вы от меня теперь хотите?
Благодарности требуют потом. За
Так какого же рожна им теперь надо?
У них свое, у меня свое. Все просто, игра равна, и мы квиты. Требовать от меня (требовать в подобных случаях вообще сверхглупость, какого-то придуманного фальшивого альтруизма никто права не имеет. Если хотите, морального права. Уж позвольте мне самому решать, как в ответ относиться — в меру своего хилого разумения и, главное, по делам вашим. Если я что-то и обязан, то и это решить самостоятельно — как относиться. А чувства почтения, благодарности к людям (домашние действительно много бескорыстного и доброго сделали для меня, и я об этом
Но это же их личное дело.
Какая тут плата, какой торг?..
Летнюю сессию я сдал шутя.
Тополя сбрасывали пух, и мне нравилось вечерами гулять одному по бульварам.
Однажды, когда я сидел на скамейке и сдувал оседавший пух, неожиданно услышал, как из-за плеча вроде кто-то по-доброму упрекнул, попенял: засиделся ты, братец, уже и не помнишь, наверно, вкус свежего ветра. И маму Магду забыл, забыл.
Я не вздрогнул и даже не насторожился. Отношения у нас с заплечным голосом легкие: выслушать — ради бога, а слушаться необязательно.
И я бы, конечно, не вспомнил этот едва внятный оклик, если бы не заработали вдруг активно в том же направлении внешние обстоятельства.
Родионыч лишний раз напомнил, что в середине июля семейный выезд на Золотые Пески, и мне надо не упустить собрать необходимые бумаги. Тихая Феня неожиданно вспыхнула и отчитала за валявшиеся по квартире вещи. Попечитель интеллигентно высказал неудовольствие по поводу моей затянувшейся бездумности, неподобающей в моем возрасте разбросанности, ну а Инка все это время просто держала меня на мушке, как куропатку. Это дома, а среди институтских...
Девицы перетянули, футбол зачах, у парней проснулись древние темные инстинкты, и любимым развлечением сделалось придурковатое шлянье, бесцельное гулянье шалманом. Кафешки, парки, пивные бары.
На ВСХВ (ныне ВДНХ) отпраздновали в ресторане окончание курса. Выпили, и парни задумали перед симпатиями покрасоваться. Надо же повыпендриваться, побузить, что-нибудь молодецкое выкинуть. Доронин залез на яблоню и очень возгордился, что исцарапался в кровь. Тулин просто так пробил головой рекламный щит, призывавший страховать жизнь от несчастных случаев, Луцайкин долез по опущенной стреле до кабины башенного крана, поорал оттуда «ура» и спустился. Но всех перещеголял Стельников — скинул пиджак и прыгнул в фонтан. Его поддержали. Весь мужской состав под аплодисменты визжащих девиц доблестно плескался по пояс в воде. Они собрали огромную аудиторию благодарных зрителей. Мне кричали — трус, шляпа, ренегат и штрейкбрехер, а я отвечал — мелко, братцы, размаха нет, масштаба. И заскучал. Не стал дожидаться, когда они выжмутся и обсохнут, а потом объяснятся с милицией, перецеловался с девчонками и смылся.
Я им уверенно пообещал перед уходом, что через несколько дней уеду на край света.
И дома толчок.
Все к одному.
Зажженные свечи, изысканный стол, бутылка «Твиши». Инка в красном платье. И Феня принарядилась. Надо же, говорят, отпраздновать окончание курса.
Сели.
— За вас, детки, — сказала Феня.
Пригубила, склюнула что-то и поднялась. Впервые так неприкрыто она оставила нас наедине.
Захмелели.
Инка потащила танцевать.
Томная, шалая. Мы топтались в притемненном холле. Пластинку заело, «ламур», «ламур», «ламур», буксовал Адамо.
— Инна!
Мы не услышали, как он спустился. Должно быть, его раздосадовала нерешительность Адамо.
— Да, папа.
Он долго и как-то жутко печально смотрел мне в глаза. Потом медленно погладил руку Инки, сверху вниз, от плеча к запястью. Вздохнул. И огрузло, тяжко, как проигравшийся в пух и прах картежник, полез наверх, к себе.
И меня как пронзило.
Упала пелена, и я вдруг увидел... это же... не мой, но отец...
Ах, ты, думаю... пижон червивый.
Шоры. Слеп. Тоска и смурь.
Лишь в редкие минуты... и резко, толчком...
Почему? Отчего? Откуда?
В чем, черт возьми, дело? Почему мне так невмоготу?
А может... и хандра, и заплечный голос, и скука, и душевная слепота, и поганенькое чувство, что с Инкой все идет к наручникам, — из какого-то одного источника? Может, случилась пропажа, а я и не заметил? Ну, например,
Но все равно — почему? Если такое случилось, то почему?
Мамулечка, милая, почему?
Я заблудился, и пора возвращаться? Кончен путь блудного сына, и пора мне теперь домой?
Да, я задумал уехать. Более того, прилюдно обещал, раззвонил на весь белый свет (а это уже капкан).
Однако волынил, медлил.
В чем дело?
Черт возьми, откуда столько нерешительности?
И лишь чуть позже понял: не было подходящей конструктивной идеи. А шашлык без шомпола — не шашлык, а недоразумение.
«Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать». И хотя ждать я покуда не научился, мне и на этот раз повезло.
С другой стороны: если спокойно дать себя измучить нерешительности, пожить с неуверенностью бок о бок, то жизнь сама надоумит, и в награду за выдержку подарит какой-нибудь новый мираж, лукавый обман, не отличимый от знания, и покажется, что доселе туманное вдруг прояснилось, а дальше уже дело техники. Другую ось вращения выберешь. Или вектор движения.
Так и со мной.
Сориентировался я в пространстве благодаря одному случайному разговору, которому стал свидетелем.
Мы мирно завтракали с Феней на кухне. Ей из автомата позвонил Попечитель, и они долго, занудно обсуждали сначала всякую чепуху, разные бытовые мелочи.
А потом вдруг глухо, непримиримо заспорили. Реплик Попечителя я, естественно, слышать не мог, но суть, мне кажется, уловил (надеюсь, он простит мне неточность в подробностях).
Человек рожден для любви, утверждала Феня, а Попечитель не соглашался, он говорил, что любовь — болезнь или, чаще, одна из форм добровольного рабства, самоограничения, заточения в чувства, что человек рожден свободным, и задача в том и состоит, чтобы он оставался таковым до могилы, был в каждую минуту свободным, всегда, всю жизнь. А Феня спорила. Она говорила, что не понимает, зачем? На кой шут ей эта свобода, если нет любви? Если любовь рабство, то я выбираю рабство, и делаю это вполне свободно. Э, нет, голубушка, возражал Попечитель, тебя обстоятельства загнали в угол, по существу, у тебя не было выбора. Чтобы ты поняла мою мысль. На земле свободны только дети, лет до трех. Затем начинается несвобода. Из всех людей, когда-либо живших на нашей планете, свободным был только Христос. Один. И именно поэтому человечество обожествляет его. Молится ему две тысячи лет. Нет, горячилась Феня, нет. Умствования, Кешенька. О какой ты свободе толкуешь после Инты и Воркуты? Я знаю сердцем и уверена, что оно меня не обманывает. Что стало бы с Инной без моей помощи, если бы я возжелала свободы? Что осталось бы от моей помощи этой бедной девочке, если бы она не была замешана на любви? Кто вообще спасал бы ее, если бы я занималась не тем, что мне подсказывает сердце, а поисками какой-то абстрактной свободы?