Гелий Рябов – Мертвые мухи зла (страница 88)
— Нет. Странно, что вы не поняли… Разве можем мы отпустить вас на волю, ввести в дело, не будучи уверенными в вашей абсолютной покорности? Вот и славно…
Иван Мафусаилович подробно и откровенно рассказал, что предстояло сделать, чтобы «покорность» не подвергалась сомнениям. Во Внутренней тюрьме ожидало «исполнения» около десятка офицеров «с той стороны» — сколько их было на самом деле чекист не помнил. Званцеву следовало отправиться в узилище в сопровождении коменданта, там оный — выполняя свои привычные обязанности — построит осужденных у специальной стены и…
— Он им все о вас расскажет. А вы — каждому в отдельности — выстрелите в лицо. И тогда — вы мой, а я ваш навеки… — Чекист пропел эти слова.
Мрак… Этого нельзя исполнить. Неужели они настолько захлебнулись в своей и чужой крови, что не понимают: с таким грузом никто — не то чтобы охотно — вообще не сможет «работать». Это мгновенное и мертвое сумасшествие…
Попытался объяснить: да, раньше жандармов учили, что настроение агента — ключ к успеху. Зачем такой принципиальный садизм? Ведь можно найти иной способ, иной, безотказный метод…
— Какой? — оживился Иван Муфасаилович. — Я заинтригован!
Рассмеялся:
— Откуда мне знать? Я не чекист.
«Способ» нашли. На следующий день Званцева взяли из камеры на исходе ночи, часа в четыре. Вели долгими переходами, наконец втолкнули в довольно большой и хорошо освещенный подвал. «Тут наверьху — суд… — сказал Иван Мафусаилович, налегая на мягкий знак. — Хорошо придумано: осудили — и к стенке. Конвейер».
Офицеры уже стояли лицом к стене, но странно: на расстоянии от нее метра в два. Не знай Званцев их прошлого — со слов чекиста, конечно, никогда бы не поверил, что эти согбенные, скрюченные люди, больше похожие на глубоких старцев, когда-то носили на плечах погоны императорской армии. Подлая штука жизнь.
Иван Мафусаилович заметил недоумение, но объяснять ничего не стал.
— Пройдитесь за их спинами, — приказал, — всмотритесь в их затылки. Они сейчас умрут, а вам — полезно. Эта экскурсия отучит вас от ненависти к нам навсегда!
Захотелось расхохотаться ему в лицо. Неизбывная, гнусная гордыня. Они все одинаковы и другими не станут никогда. Но — прошелся, всмотрелся. Черт с ними. Их наивный реализм — детский лепет. Ненависть многократно усилится и уже усилилась. Психологи…
Иван Мафусаилович не стал дожидаться окончания действа, вывел Званцева в коридор и сразу же донеслись приглушенные хлопки выстрелов, крики и стоны, стала понятна чекистская милость: воображение всегда страшнее реалий. Иван Мафусаилович все рассчитал…
Загадочные фразы объяснились на следующий день. Снова привели в кабинет, некто в форме задернул шторы и включил примитивный проектор. И Званцев увидел… себя. С каменно-сосредоточенным лицом медленно двигался он за спинами обреченных и вглядывался — на самом деле вглядывался — в их затылки. А лица были… Словно древние монеты. Вроде бы и угадывается что-то, а на самом деле пустота. Странно как… С кем-то из них защищал Крым — а почему нет? И вот — не узнать ничего…
Иван Мафусаилович включил свет, упер правую руку в бок, качнул головой:
— Ну? Как я вас? Учитесь, коллега. Этот ролик и есть ваш смертный приговор. Даже если бы Кутепов или Миллер встали из гробов — ничего бы вы не объяснили, не доказали. Как у вас там наказывают за предательство?
Захотелось схватить письменный прибор со стола, убить, а потом — вниз головой, сквозь два стекла. Но ведь это не выход. Ролик все равно останется.
— Ловко… — произнес задушенным голосом. — И как это только у вас получается? Не перестаю удивляться.
— И напрасно, батенька, совершенно напрасно! — В голосе владельца кабинета послышались совершенно ленинские интонации. Званцев Ленина никогда не видел и не слышал, но догадался самым непостижимым образом.
— От вашего Ленина научились, — сказал убито. — Что ж… Поздравляю.
— А вот теперь мы отпускаем вас на волю-вольную. — Иван Мафусаилович потер ладони, словно игрок за зеленым столом. — Задание — завтра. Идите, выспитесь, вам понадобятся отдохнувшие мозги. Да, я приказал, чтобы вам дали постельное белье и накормили вкусным ужином. Что вы любите больше всего?
— Бифштекс с кровью и кружку хорошего пива.
— Исполним. Я сейчас же пошлю в «Метрополь». Вы ведь там бывали? — И засмеялся однозвучно».
Чем я отличался от Званцева? Теперь уже ничем. Петлею сдавлено его горло, и точно такой же — мое. Если Серафима на самом деле убила бывших однокашников — работать с ними я не стану. Если это сделал товарищ Дунин не смогу помогать и ему. Оказывается, кровь пугает меня, я не готов ее проливать. Но тогда какой же из меня чекист? Холодная голова, чистые руки, горячее сердце… Для чего придумал эту формулу странный человек в длинной шинели? Кого он хотел обмануть? Ребятишек с фабрики, максимов, которые не ведали, что творят, подчиняя себя всеблагому призыву к строительству новой прекрасной жизни и еще более нового человека внутри нее? Признаем: обман удался. Он разросся, раздулся, распух, он стал похож на незримую взвесь, которой дышит весь народ и более всего те, кто носит фуражки с васильковым верхом. Вооруженный отряд партии. Фанатики с белыми глазами и мозгами без извилин. Неужели таким был мой отец? А теперь — и мой отчим? Они же способны на доброе движение души, я сам был тому свидетелем, и не раз. В чем же дело?
Голова распухла и лопалась, я хватал ртом воздух, но его не было, я искал спасительную нить, но никто не протянул мне ее. Из двух зол выбирают меньшее. Те, кто теперь зовет меня в свои ряды, ищут справедливости. Правды. Они — гонимые. Уля говорила когда-то, что и Христос был гоним. Я знаю это. И, значит, я не с теми, кто отдал землю на растерзание врагам… Это стихотворение Анатолий недавно прочитал на уроке, объяснив, что оно вне программы. Его написала прежняя жена Гумилева. Как все сходится…
Но — прежде всего: кто убил Кузовлеву и Федорчука?
Два или три дня прошли без всяких событий. Ни дома, ни в школе ничего такого, о чем бы следовало поразмышлять. После уроков я перешел через Троицкий мост (старые названия звучат для меня сладкой музыкой — я стал другим) и оказался в парке, что разросся слева, по ходу Кировского проспекта. Не знаю, зачем я пришел сюда. Я бродил среди деревьев без смысла и цели, вдруг увидел сквозь переплетение ветвей лик Богородицы. Она смотрела на меня с печальным укором, словно что-то хотела сказать или предупредить о чем-то. И в то же мгновение я услыхал за спиной неторопливые шаги. То была Серафима. Не скрою — мне стало не по себе.
— Вы следите за мной?
— Иногда. Когда нужно поговорить. Пока мы не можем дать тебе связующую нить. Телефоны, адреса. Мы не знаем, что и как ты решил. Что творится в твоей душе…
Ах, так? И я выкладываю ей все свои сомнения. И спрашиваю:
— Вы убили моих однокашников? Вы ведь признались в этом!
Она мрачнеет.
— Тебе объясняли все. Сережа… Таким способом мы ни к чему не придем, ничего не докажем. — Смотрит грустно. — Ты хоть знаешь, что было в этом доме раньше?
Нет. Я не знаю этого. Но икона наводит на размышления…
— Госпиталь императрицы. Она иногда работала здесь операционной сестрой… Послушай. Есть только один способ. Он потребует от тебя характера, смелости, предприимчивости, наконец…
Совершенно замечательные, изумительные даже слова. Слова…
— Таня сказала, что «Серафима Петровна» — не настоящее ваше имя. Какое же настоящее? Играете в казаков-разбойников?
Мрачнеет.
— Таня права. Другое. Только зачем тебе настоящее? Если тебя схватят ты назовешь…
— Они и так знают, — перебиваю. — Тоже мне, тайна…
— Знают Серафиму. И ничего другого никогда не найдут. Сережа… в нашем деле — точно так же, как и в их деле: знать надобно только то, что полезно для дела. Ведь и папа и отчим говорили тебе об этом?
Говорили. Не раз. Наверное, она права. И вряд ли стоит искать подвох там, где его нет.
И мы условливаемся: я должен сказать Дунину, что обнаружил Серафиму Петровну и Таню около госпиталя. Это как бы засвидетельствует, что в бывшем пристанище императрицы есть люди, поддерживающие идею монархии. Ведь ходят же сюда две очевидных монархистки? Но выложить все это я могу только в том случае, если Дунин пригласит меня для разговора на явочную или конспиративную квартиру. Как этого добиться? Просто: за мной следили Кузовлева и Федорчук, кто-то следит и сейчас (по ощущению). Рисковать я не могу — отчим в Системе. Да и отец служил. Я не чужой… Эти доводы могут произвести впечатление. Надежда на это есть. И тогда два варианта. Если попаду на «ЯК» — должно присмотреться и понять: можно ли было здесь (и как именно) попоить ребятишек чайком, кофием, дать похлебать супчика. Если не попаду — надо тактично объяснить, что сведения мои скользкие и без достаточной уверенности я не могу их сообщить, слишком велика ответственность; и потому я все проверю и перепроверю еще и еще раз. И в это — по мнению Серафимы — Дунин обязан поверить и согласиться. И дать время. Ну а что касается его «выхода» на госпиталь — это безопасно. Никто сюда не ходит, не собирается и не встречается. Дунин потратит месяц-другой на «освоение» госпиталя. Уже хорошо… Отвлечется маленько от реальных проблем.
Мы расстаемся, Серафима обещает найти меня через несколько дней, чтобы узнать — проглотил ли Дунин наживку? Я возвращаюсь домой (хвоста нет, Серафима и Таня научили «проверяться») и звоню Дунину. Благо, ни мамы, ни Трифоновича дома нет. С первых же слов я чувствую, как напрягся мой славный опер. «Важное, говоришь?» — «Решительно важное!» — отвечаю с горячим сердцем. «Хорошо. Встретимся через час около ограды Преображенского собора, с тыльной стороны храма. Годится?» Взволнованно объясняю, что за мною постоянно идет наружка и черт ее знает — чья? То ли — от вас, то ли от них. Понять не могу. А вдруг придется убегать? (Нарочно употребляю детское слово.) Он смеется: «Это называется «оторваться»». Я счастлив: «Но я слышал, что так говорят воры: оторваться от милиции». — «Мы тоже, — бросает коротко и продолжает с некоторой заминкой: — Значит, так… Пойдешь на Чайковского, тебе хватит двадцати минут. Там есть дом — рядом с бывшим австрийским посольством — на нем мемориальная доска певца Собинова. Третий этаж, квартира справа. Один звонок…» Вот это да-а… Если эта квартира не его собственная — я добился удачи. Я молодец. Серафима и Лена… Таня могут гордиться мною. Вперед, Дерябин, с исключительно холодной головой это прежде всего!