18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гелий Рябов – Мертвые мухи зла (страница 56)

18

— Да, знаю я: пронзили ночь от века Незримые лучи. Но меры нет страданью человека, Ослепшего в ночи. Да, знаю я, что втайне — мир прекрасен (Я знал тебя, Любовь!), Но этот шар над льдом жесток и красен, Как гнев, как месть, как кровь!

Анатолий взволнован, я вижу это. Долго говорит о предчувствиях Блока, о том, что «музыка революции» не всегда звучит в унисон душе человеческой. Смелый, даже безрассудный человек Анатолий, как я сочувствую ему, как он вдруг близок мне. И еще: урода Федорчука сегодня на уроках нет. Болен. Значит, обошлось и на этот раз.

Без пяти два вхожу в бюро пропусков УНКВД. Безликий парень в фуражке-васильке смотрит пустыми глазами.

— Дерябин? Документы… Нет? Ладно. Вот пропуск, — протягивает листок. — Второй подъезд, вас встретят.

Иду, ноги ватные, я не то чтобы боюсь (отчима нет, защитить некому в случае чего) — просто я ни разу не был в этом здании, его в анекдотах, на ушко называют «госужасом» (в отличие от «Госстраха»); однажды я невольно подслушал разговор матери с Улей (откуда мать узнала — бог весть. Отец никогда не делился с нею служебными новостями): привезли на допрос комиссара Артиллерийской академии, его арестовали в связи с делом Зиновьева, какую-то свою брошюрку комиссар некстати посвятил «руководителю ленинградских большевиков». Вели по лестнице, высоко, на последнем этаже комиссар предпочел смерть допросам с пристрастием и прыгнул в пролет…

Вот, теперь и я иду. Что-то будет…

Длинный коридор, сопровождающий идет сбоку, чуть позади, я ощущаю себя под конвоем. Молча открывает темную полированную дверь.

— Товарищ лейтенант государственной безопасности! Дерябин. — И исчезает. За столом у окна — лет тридцати, хмурый, в штатском. Долго смотрит, цепко, изучающе. Из последних сил стараюсь не уступить, не отвести глаз. У него словно две льдинки под бровями.

— Садись. Как дела в школе? Что проходите?

— Грызем гранит… — отвечаю вообще. Ему же неинтересно. Формальный вопрос…

— Нам требуется твоя помощь, Дерябин. С другим я бы по-другому поговорил (откровенно… а чего ему стесняться?). С тобой же — другое дело. Ты — наш. Мы — твои. Как члены религиозного ордена, да? — И, не ожидая одобрения или протеста: — Твоя одноклассница… Ну, эта? Лена, да?

— Да… — И замолкаю, не отводя глаз от его льдинок. Раз мы одной крови — я как он. А как же?

— Скорее — нет, Дерябин. Она — враг. Ты согласен с такой оценкой?

— Если вы покажете материалы дела, — заявляю нагло, — и эти материалы подтвердят… Что ж. Я советский человек (ах, как тошно произносить эти слова в этом кабинете!), и я скажу «да».

— А мне? На слово? Ты не веришь?

И вдруг я успокаиваюсь. Я вдруг понимаю — с кем имею дело. Это как луч, о котором я только что читал стихи. Ладно, товарищ лейтенант…

— Отчего же… — Голос у меня ровный, слова слетают, словно парашютисты с вышки: медленно-медленно. — Вам, человеку, я верю. Пока не доказано обратное. А по существу… Я верю товарищу Сталину и всем вождям. Кому еще? А знаете, ведь даже товягода (произношу слитно) оказался мразью. И товежов. Много еще неопознанных, вы согласны? — Мы меняемся местами. Он явно не готов к такому повороту. — Я изучал девицу. Наблюдал за ней. При мне или по разговорам товарищей за ней ничего не замечалось.

— А вот Федорчук считает иначе… — цедит он угрожающе. Но я уже миновал черту. Она — позади. Раньше надо было, товарищ…

— Вы вызвали меня обсудить гражданина Федорчука? Неустойчив. Труслив. Завистлив. Любит мелкие деньги. Не по возрасту заинтересован девицами. Что еще? Учится плохо. Память хорошая, но — туповат.

— Ладно, — встает, оправляет пиджак, словно гимнастерку. — Перейдем к делу. Лена никогда не говорила, намекала, может быть, о своей причастности к делу… — Смотрит изучающе, настороженно. — То, что я сейчас скажу, умрет. В твоей груди (начитался «Нивы»…). Бывшей царской семьи? — Глаза уже не льдинки. Иголки. От патефона.

Я на мгновение теряю контроль над собой. Вот это да-а… Ни фига себе… Что сказать ему, что… Слава Богу, он поглощен своей изреченной тайной и ничего не замечает. Выбираюсь из пропасти:

— Если бы такое случилось, товарищ, я был бы здесь без вашего вызова. Я — советский человек! Я — будущий…

— Да не об том я, не об том! — перебивает сокрушенно. — Возникло дело, понимаешь вот, мы ее как члена семьи врага народа, а тут добавляется эта бывшая царская… Значит, ничего?

— Я комсомолец.

— Чертов Федорчук… Твоя характеристика имеет под собой почву. Крученый парень, он мне тоже не показался. Намекал на какой-то пакет, который передала тебе эта Лена…

И я снова лечу вниз головой, незнамо куда. На этот раз он замечает:

— Что с тобой? — Вопрос звучит по-товарищески, сочувственно звучит. А-а… — Догадывается (если бы ты только знал, товарищ…). — Здесь душно, что же это я… — Взбирается на подоконник, открывает фрамугу. — Веревку, понимаешь вот, оборвали, а ХОЗО — недосуг. Хотя — у них работы невпроворот. Столько барахла учесть надо…

Значит, все еще поступает «барахло». «Особки» уже нет, врагов повывели, а оно все поступает и поступает. Накопили, захребетники…

— Ну, вы уже поняли, товарищ. Федорчук неустойчив в нервном отношении (безграмотно, да ведь мне не до языкового отбора), начитался писателя Гайдара, тот тоже романтик, даже рассказ такой есть: «Пакет» — вот откуда дует ветер.

— Понял, — подписывает пропуск. — Дорогу найдешь? Да — вот телефон. Моя фамилия — Дунин. Если что — звони.

И мы прощаемся. Дружеское рукопожатие. Н-да…

Иду мерным шагом. Сквозь тьму. Сквозь себя. Испарина, покалывает кончики пальцев. Кто же на самом деле неустойчив в «нервном отношении»? Откуда Федорчук знает о пакете? Как вынюхал? Ладно. Пакет мы перепрячем. Никакой обыск не найдет. Адье, товарищ лейтенант. Госбезопасности.

Вот и Литейный, как я рад тебе, улица! Артиллерийское училище напротив грозного здания, из которого я только что вышел. Звенят трамваи, гудят машины, люди идут. Странно: жизнь не замирает, несмотря ни на что. Кто-то уже умер, кто-то еще умрет, кто-то умирает сейчас. Но выходят из гастронома покупатели с сумками, пакетами и пакетиками, бутылками, смех, разговоры, как будто ничего не происходит. Кончилась финская неизвестная война. Почти ничего о ней. Только граница отодвинулась от Белоострова, говорят и пишут, что теперь Ленинград в безопасности. Может быть, за это, ради этого погиб отец… Только как он погиб? Сколько ни спрашивал отчима, друзей отца (они иногда заходят) — нет. Ни слова. Каменеют лица, меркнут глаза. Только однажды отчим не выдержал: «Что ты хочешь знать? Он не струсил, не убежал, он исполнил свой долг до конца. Достаточно, парень. Отца помни, обо всем прочем — забудь. Навсегда». Улица Чайковского, сворачиваю направо, к Фонтанке. Виден Летний, он одет в багрец и золото, такой лес любил Пушкин, и я тоже люблю. Он пробудил во мне эту любовь, я благодарен ему.

Вхожу в калитку около Прачешного моста, иду по узенькой гранитной набережной. Отсюда интересно смотреть на Училище правоведения, Соляной городок. Здесь ходили люди, жители города. Где они? Что с ними? Наверное, правоведы сгинули на фронтах Гражданской, в эмиграции. Наверное, те, кто остался в живых, тоскуют по городу, по этой набережной и багровым кронам столетних лип. А с Федорчуком надо быть осторожнее, аккуратнее. Этот сопляк ущербен, ничего собою не представляет, но преисполнен самомнением, гордыней и потому может пойти на самые крайние шаги. Лишь бы выделиться. Это он заложил Лену. У меня нет доказательств, я совершаю грех, думая о человеке так, как думаю, но думать иначе не могу. Придет время, я докажу, кто отправил Лену, ее близких на эшафот и медленное умирание в лагере. Отныне я ни словом, ни взглядом не покажу этому негодяю — что думаю о нем на самом деле. Что поделаешь… Мы все поставлены в такие условия, когда мало быть честным, мало достойно учиться или трудиться, когда… Всего мало, но есть нечто, чего никогда не бывает много. Это некое чувство. Невсамделишное, придуманное, но о нем пишут стихи. Степной пастух их сочиняет. Зачем нам Александр Блок, если пастух пишет лучше? Если родина — это всего лишь один человек. «Я люблю тебя, родина кроткая…» Нет. Этот человек не кроток. Он — вождь. Вождь…

Иду мимо жертв революции. И мне кажется, что из-под красноватого гранита выступила вязкая жидкость. Красная. Кровь.

Школа, занятия, обыденный день, но необыкновенный финал. Во дворе догоняет Анатолий, молча идет рядом, я вижу, что он хочет что-то сказать, но почему-то не решается.

— Вот что, Дерябин… Я долго думал, прежде чем начать этот разговор, но долг повелевает, и я подчиняюсь. Я благодарен тебе. Тогда, у директора, ты поступил мужественно.

Вот оно, в чем дело…

— Анатолий Вячеславович, я только сказал правду. Единственно, что Федорчук… Ладно, все позади. — Улыбаюсь, он улыбается в ответ.

— Лена дала мне книгу, почитать… Это Ольга Форш, «Одеты камнем». Я не поклонник современной советской литературы, что поделаешь, но Лена уговорила меня. Знаешь, это удивительная повесть. О высоком духе на пути в тупик. Форш владеет мастерством иносказания, это почти эзопов язык, ты поймешь. Почему отдаю? Лена так просила, счастлив исполнить.

Подает мне потрепанный томик — желтая обложка, стилизованная решетка темницы на ней, издательство «Прибой». Мы раскланиваемся совсем по-взрослому, и я иду домой. Лена-Лена, ты долго еще не исчезнешь из моей путаной жизни. Весь вечер жадно читаю. Верно: поручик Бейдеман искал то, что позже, уже при советской власти нашел его однокашник: эпизод, в котором бывший генерал от инфантерии подает в сортире пипифакс посетителям, потряс меня до глубины души. Неужели родители боролись именно за это? Если так печален наш общий жребий. Только интересно: писательница сознательно запечатлела торжествующее хамство или здесь сложнее? Писала о революционере, стремилась воспеть, но правда характеров, эпохи, художественная правда все же взяли свое, и все получилось так, как получилось. Была жизнь, в этой жизни складывались судьбы человеческие, по-разному, по-всякому, конечно же, и подлецов, и дряни всякой было великое множество, но вот то, к чему стремился Бейдеман… Оно наступило неодолимо. Как благо? Или как урок нерадивому народу? Кто был ничем — стал всем. А кто был всем — сортирную бумажечку и полотенчико подает. У них, там, на империалистическом Западе, все же лиловый негр манто подает. А у нас что же, бывшие только и годны на то, чтобы сидеть в тюрьме, стоять у стенки перед расстрелом, а при самой большой удаче бдеть о чистоте ануса товарища Гегемона?