Гелий Рябов – Мертвые мухи зла (страница 45)
— Ты слышал, о чем мы говорили? С мамой?
Молча киваю.
— Что ж… На все воля Божья, Серж. Теперь ты стал взрослым и имеешь право знать. Погуляем?
Мы выходим на заснеженную улицу. Пусть она будет сегодня, специально для нас, Большой Конюшенной, но не Желябова. Я знаю, что сделал Желябов. Прикинулся столяром, поступил в Зимний, оборудовал мастерскую под столовой царя Александра II и наполнил ее динамитом. И взорвал. Но царю повезло…
И мы идем сквозь метель и снежные хлопья, они ложатся на лицо холодным покровом, словно напоминая о случившемся. Холод смерти…
Мерцают фонари, мы выходим к Мойке, где-то там, далеко-далеко, стоит дворец князя Юсупова, там погиб последний защитник государя, Распутин. И, словно угадывая мои мысли, Ульяна говорит: «Помнишь, я когда-то рассказывала тебе об этом человеке? Если бы он остался жив — сегодня царствовал бы Алексей Николаевич и был бы, наверное, жив твой отец…»
Она говорит, что Распутина убил племянник государя, и еще три вполне уважаемых человека. Они хотели помочь царю, избавить его от напасти, а на самом деле свели в могилу…
— Ты помнишь, как в тридцать четвертом убили этого негодяя в Смольном?
Уля имеет в виду трагическую смерть Сергея Кирова. Впрочем, сейчас она мне уже не кажется такой трагической…
— История — живой, мыслящий организм. Когда тупицы пытаются ей помочь или — тем более — поправить, — она кроваво огрызается, мальчик, и гибнет много-много людей…
В прошлое возвращаться тяжело. Не потому, что становишься старше и понимаешь все отчетливее, все тяжелее: не так жил, не так поступил, не так думал… А потому, что занавес задернулся и скрыл безвозвратно любимых и близких, друзей, и могильные холмики все множатся и множатся, не оставляя ни малейшей надежды под старым, изношенным, словно ситцевое одеяло, небом.
Но ведь Новое Небо взойдет не над всеми.
Похороны отца состоялись в серый будний день. Падал мелкий, похожий на заледеневший дождь, снежок, покрывая плечи и шапки полупрозрачным хрустящим налетом, гроб с телом привезли в автобусе с красно-черной лентой по бортам, все стояли молча, хмуро, я впервые увидел товарищей отца разом, вместе; в своих серых пальто, сапогах и кепках они смотрелись, словно дети из приюта или близнецы-братья, собравшиеся вдруг у родительского дома. Лиц я не различал, иногда шелестели голоса, будто шум воды из крана на кухне, я вдруг подумал, что их и в самом деле трудно отличить друг от друга, и сказал об этом Ульяне. Она повела плечом (это означало крайнюю степень раздражения) и ответила с уничтожающей усмешкой:
— В этом смысл их работы; и вообще — чем больше мы будем похожи друг на друга, тем скорее все кончится!
Странная фраза, мне показалось, что Ульяна не в себе.
Сели чинно, автобус тронулся; повернули на 25 Октября, потом на 3 Июля (сейчас, когда память возвращает в это недавнее прошлое, я думаю не о главном, увы… Вот и теперь: что за названия, право… Что за неумолимое стремление разрыть до основанья); остальные «новые» имена несчастных улиц угасли безвозвратно. Сейчас я помню только настоящие названия: Сенная, Забалканский, черные тени на тротуарах, поворот на Митрофаниевскую и — вот он, последний приют…
— Ты знаешь, почему папу хоронят именно здесь? — спрашивает Уля.
— Нет. — Откуда мне знать? Нелепый вопрос…
— Алексей Иванович любил «Петербургские трущобы», Крестовского. Однажды он в шутку попросил меня и маму похоронить его, если что, на этом кладбище…
— Что значит «если что»? Уля, я все равно ничего не понял. Гроб откроют?
— Гроб не откроют. Нам незачем знать, что в этом гробу. — В ее голосе звучат металлические нотки, я никогда прежде не слышал таких.
— Но… Как же? А… проститься? А… разве не папа… там? — Я все еще дитя…
— Я не знаю. Незачем, — повторяет угрюмо.
Звучит похоронный марш, его выдувают штатские, они ежатся от мороза, и звуки плывут, плывут… Невероятно… Военных хоронит военный оркестр, я видел не раз. Что-то не так…
И речей не произносят. Почему?
Звучит Интернационал, гроб медленно исчезает в черном провале. Мгновенно дюжие могильщики забрасывают яму и выравнивают холмик.
— Так хоронили когда-то добровольно ушедших… — Ульяна стискивает виски. — Идем. Да-а… — Оглядывается. — Здесь, на Митрофаниевском, происходили важные события в романе Крестовского. Живого человека зарыли, понимаешь?
Ничего не понимаю… Ведь живого отца… зарыть никак не могли? Что за чушь…
— А «если что», мальчик, — это смерть, понимаешь?
Это я понимаю. В автобус не хочется. Ульяна говорит, что мы доберемся на трамвае, мать кивает, автобус выезжает за красивые каменные ворота. Все. Перевернута страница. Сколько их еще осталось в книге жизни?
Молча трясемся в лязгающем трамвае. Уля безразлично смотрит в окно.
— По этому проспекту шла гвардия, — вдруг говорит, не поворачивая головы.
— Ка… какая? — нелепо спрашиваю, уже догадываясь. В Красной армии никакой «гвардии» нет.
— Императорская, — смотрит с усмешкой. — Там… — повела рукой, — в конце проспекта стоят Триумфальные ворота. Гвардия — это всегда триумф, слава. Войска подавили восстание в Польше и выиграли войну с Персией. Как хорошо…
— Восстание против царя? В 1830 году, — обнаруживаю я исторические познания.
— Да. Чернь поднялась, ее раздавили.
— И Польша — не у нас? Так? Именно из-за того, что «раздавили» чернь?
— Ну… Советы пытались Речь Посполитую вернуть в двадцатом, да разве можно сравнить полководцев императора с подпоручиком Семеновского полка, который только и умел, что портить девок и домогаться баб, стрелять в спину. Подонок, мразь… — Ее голос звучит непримиримо, зло.
— Уля, так говорить нельзя. Ты сильно рискуешь.
— Я ведь тебе говорю. А ты меня не выдашь. — Знакомые слова.
И вдруг я понимаю, впервые в жизни, остро и беспощадно: наша домработница, нянечка — она ведь совсем не из деревни, как это всегда мне внушалось. Тайна — вот что скрывается за ее странными, беспощадными словами. Эту тайну надо раскрыть. Хорошо бы… Возвращаемся домой, стол уже накрыт: водка, селедка с луком, вареная картошка и черный хлеб. Мама переглядывается с Улей.
— Ему нельзя… — Взгляд в мою сторону. — Ребенок.
— Ничего, — кивает Ульяна, — когда-то надобно и начинать.
Она всегда произносит: «надобно». И никогда — «надо». Я спросил ее однажды — почему? Ответила с усмешкой: «Надобно — это уважительно, совестливо. А «надо» — революционный клич, гадость. Можешь не соглашаться…»
Мне ставят рюмку и наливают с полпальца белой, дурно пахнущей жидкости. Никогда впоследствии не привык я к водке и не пил ее.
— А почему нет товарищей папы? Начальства? — Мой вопрос звучит вызывающе глупо, в какой-то момент я и сам это понимаю и пытаюсь исправить неловкость. — Ладно. Папа — наш близкий, дорогой человек. А для них он только знакомый.
Ульяна встает:
— Извини, Нина, я не могу иначе.
— Но… — В глазах мамы испуг. — Алексей ведь не верил в Бога?
Я не сразу понимаю потаенный смысл разговора. При чем здесь Бог?
— Не верил, — нянечка соглашается. — Но ведь больной нуждается во враче, а не здоровый… — И, странно подобравшись, с потухшим вдруг взглядом, начинает: — Со святыми упоко-ой…
Мать летит к дверям, тщательно их прикрывает, виновато смотрит:
— Циля… Или узбек этот… Извини.
Ульяна между тем выводит истово:
— Сам Един еси бессмертный сотворивый и создавый челове-е-ека…
Никогда прежде не слышал я ни этих слов, ни этой мелодии, она завораживает, проникает в душу, сердце, заставляет… Что же она заставляет? Не знаю… Я только чувствую, что становлюсь другим.
Когда выпита водка (нетронутая закуска так и осталась на столе), мама тихо спрашивает:
— Новый год… Ты останешься с нами? Сергей?
— Это глупости, — вступает Ульяна. — Пожалей его, он всего лишь ребенок, у него другие интересы. К счастью, дай Бог…
И мне так странно, что нянька угадала в очередной раз. Она часто угадывает мои сокровенные мысли. Вот и теперь: накануне известия о гибели папы меня пригласила встречать Новый, 1940 год моя одноклассница, Лена Веретенникова, красивая девочка, отличница, по ней вздыхает весь наш класс (мужская половина, естественно) и еще полшколы. Почему она выбрала меня? Я грежу предстоящим свиданием, я еще даже не догадываюсь (так, смутные образы, неуловимые желания, итог позднего развития) о том, что меня ждет, но сердце бьется и сладко замирает. Что делать… У кого оно не замирало в пятнадцать лет… И даже холмик на Митрофаниевском ничего теперь не изменит…
Мама дала мне двадцать рублей (серьезные деньги!):
— Купи цветы. Девочке приятно будет, к тому же и не банально — в Новый год дарят духи. Да ведь ей еще и рано?
Не знаю. Я ничего не знаю о женщинах. Мама. Три учительницы. Соседки. Те, кто ходит по улицам. Сидят в кино. Они все безразличны мне. Как, впрочем, и все мои одноклассницы. Противные, писклявые голоса, всегда капризный тон, такое впечатление, что им все не то должны, не то пребывают в вечном обмороке от их внешности и косичек с бантиками.
Не то у Лены. Длинные вьющиеся волосы. Всегда модное платье (пусть платьице — во всяком случае оно резко отличается от юбок и кофточек всех остальных. Чулки в резинку, ужимки, прыжки, чушь и больше ничего), всегда неуловимый… Запах? Нет. Запах исходит от рыбы или от урны. От Лены веет… Вот: именно «веет» древними поверьями и чем-то еще, неуловимым, волнующим. Здесь целая история…