Гелий Рябов – Мертвые мухи зла (страница 11)
В полном расстройстве вернулся в ДОН и бездумно зашагал по длинным коридорам и невзрачным комнатам полуподвального этажа. Здесь обретались какие-то странные люди в потрепанной военной форме нерусского образца и с очевидно иностранными физиономиями. Надо же… Это, видать, те самые, из Первого коммунистического Камышевского полка. Венгры или кто они там?
Негромкий разговор донесся из-за стены. Хотел войти и поздороваться, как вдруг осознал: говорят не по-русски. Но знакомо, знакомо звучит музыка, ведь прежде уже слышал ее? Ну да это же чистейшей воды еврейская речь — не раз они картавили на тагильском базаре по воскресеньям, когда привозили тканый товар и какую-то странную еду; но покупатели всегда находились…
Переступив порог, увидел Юровского и мадьяра в потертом мундире. Был венгерский коммунист невысок, плотен, если не сказать — грузен больше меры. Лоб низкий, волосы темные, усы под угреватым толстым носом. Увидев Сергея, Юровский замолчал и улыбнулся.
— Познакомься, товарищ Ильюхин. Это — товарищ Имре. Несколько преданных товарищей живут здесь и будут нам оказывать помощь, если что не заладится.
— А как называется иностранный язык, на котором вы теперь разговаривали? — спросил с некоторой опаской. Как бы не слишком мужской вопрос, скорее, бабский. Но — не удержался, любопытно стало.
— Это идиш, — улыбнулся Юровский. — Одни говорят, что идиш — это испорченный вконец немецкий, другие — что это вполне самостоятельный язык. Евреи всего мира говорят на этом языке. А знаешь почему? Потому, что настоящий наш язык, иврит, утрачен навсегда, к сожалению. Он считается древним исчезнувшим языком, как, к примеру, латынь. Все понял?
— Он по-русски не понимает? — спросил я осторожно.
— Нет. А что?
— Тогда позвольте вам, товарищ Юровский, по-товарищески высказать. Я лично к евреям… То есть — к вам и другим, само собой… — запутался, но взял себя в руки, — отношусь с пониманием. Но ведь вы знаете: не все так, как я. Мне вот говорили, что один, еще подпольный, коммунист обратился к товарищу Ленину с письмом: мол, революцию сделали, а вы… Как бы снова везде. Что не есть справедливо, потому что основные массы были русские. Но я не к тому… — замахал руками, заметив, как наливается Юровский. — А к тому, что вот… ну, кокнут царя? И что скажут? Опять — они. То есть — вы?
— Здесь ты прав… — помрачнел Юровский. — Это может вызвать нежелательные эксцессы. А что делать? Если товарищ Ленин считает, что наши товарищи — наиболее надежны?
«Он правильно считает…» — подумал недобро, но вслух сказал именно то, что от него ждали:
— Если мы поем «Интернационал» — я так считаю, то мы должны и на деле уважать любое племя?
— Да, — кивнул. — Ступай проверь — что, где, как. Мне уже докладывают, что люди товарища Авдеева приворовывают царских вещей. Все у меня.
Ильюхин поднялся на первый этаж. В прихожей скучал часовой с винтовкой, поздоровались, парень попросил закурить, Ильюхин угостил.
— Чего они там? Спят? Едят? — спросил как бы с насмешкой, хотя на самом деле ничего, кроме сочувствия, к ним теперь не испытывал.
— А черт их… — затянулся часовой. — Не слыхать…
— Ладно, пойду, проверю…
В гостиной, в глубине, увидел статного человека лет пятидесяти, с военной выправкой, но в цивильном, с бородкой и усами, в пенсне. Он читал какую-то книгу у окна и, заметив Ильюхина, сказал виновато:
— Изволите ли видеть — темно. Забор застит свет. Читать невозможно. А при свете электрическом я плохо вижу, — улыбнулся застенчиво.
— Что за книга? — поинтересовался Ильюхин.
Бородастенький показал обложку, и Ильюхин с трудом прочитал: «Фе-но-ме-но-ло-гия духа. Ге-гель».
— И… чего это? — спросил с глупой улыбкой, уже понимая, что задавать подобные вопросы — чистый и внятный позор.
— Меня зовут Евгений Сергеевич, — бывший военный наклонил голову. — Я врач их величеств. А вы кто?
— Из охраны, — буркнул. — Так про что… это?
— Это о сознании человеческом. Автор пытается найти истину, так как вопрос этот очень запутан. Так как же вас зовут?
— Сергей я… — Не находил, что бы еще ввернуть, язык словно присох. «Их величеств…» поди ж ты… А не боитесь?
— Вы, я вижу, хороший человек…
«Откуда это видно… — подумал нервно. — На лбу не написано».
— Это на лице читается, — объяснил Евгений Сергеевич. — Мне, голубчик, нужен ваш совет…
Евгений Сергеевич вошел в столовую и повернул направо.
— Вот, изволите ли видеть — печь… — Евгений Сергеевич остановился в следующей комнате. — Теперь, если вам не трудно — протяните руку в пространство между печью и стеной…
Ильюхин послушно исполнил и сразу почувствовал холодноватую округлую сталь. Знакомые очертания — разжал пальцы. То была ручная граната с деревянной ручкой. Однако… Юровский, Голощекин и Войков слов даром не бросают. А если бы этот доктор промолчал?
— Осторожно, она боевая. Вероятно, кто-то забыл?
Кто тут мог забыть… Ипатьев? Чушь. Знал бы ты… И как вам всем повезло…
— Евгений Сергеевич… Я сейчас уйду. А вы — минут через десять прямиком к коменданту Авдееву, так, мол, и так… Вы поняли?
Вгляделся.
— Понял, конечно же, — я все понял, — на «все» нажал, вероятно, для того, чтобы Ильюхин не сомневался. — Скажите… Если можно, конечно: а… если бы охрана нашла? А не… я?
— Вы человек военный и понимаете, какое теперь время… — угрюмо обронил Ильюхин. — Всех подряд — та-та-та-та… Все ясно?
— Вы хотите помочь нам?
Ильюхин обомлел.
— Я не уполномочен говорить. Если есть вопросы — спросите у… него, ясно?
Евгений Сергеевич кивнул:
— Если бы все читали в свое время и изучали феноменологию духа и другие умные книги — мы бы не дожили до февраля и октября, понимаете? В том смысле, что этих славных месяцев просто бы не случилось в русском календаре…
Ильюхин молча наклонил голову и ушел. Надобно спешить. Часики тикают в обратную сторону, вот в чем дело…
В «Американской» застал Юровского за столом. Тот был мрачен, к тому же и небрит, в комнате стоял странный запах — не то одеколона, не то давно немытого тела. По тяжелому взгляду из-под густо нависающих бровей понял: уже все знает.
— Что скажешь, товарищ?
Ни по имени, ни по фамилии не назвал. Вероятно, это означало крайнюю степень неудовольствия и раздражения.
— Случилось что? — выкатил глаза Ильюхин. — Мне Авдеев — ни слова. Еще пятнадцать минут назад — тишь да гладь. В чем дело, товарищ Юровский?
Теперь взгляд из-под бровей сделался растерянно-изумленным. Видимо, такой матерой наглости от салаги Юровский не ожидал.
— Боткин нашел за печью гранату. Я эту гранату самолично туда засунул. Помнишь Войкова? Да мы ведь обсуждали, помнишь? Как это могло произойти? Зачем лейб-медику «их величеств»… — ухмыльнулся ненавистно, — зачем ему обследовать кошкины углы? Твое мнение?
— Ну… Они на стреме, это ясно. Как бы заранее настроены на любую пакость с нашей стороны. Вот и все объяснение.
— Не знаю, не знаю… — Юровский встал, начал нервно мерить комнату тяжелыми шагами. — А… не Авдеев? Или кто из охраны? Ты притри к носу: они раз в жизни увидали пока еще живого царишку! Тут и у подпольщика — если он, скажем, слабак — чердак сдует! Нет?
— Не думаю. Это случайность, — не отводя взгляда, сказал Ильюхин. Придумаем чего не то. Вы не шибко обижайтесь.
— Ладно. Скоро прибывают следующие кровопийцы. К этому времени Авдеева надобно изгнать. Он нюня, сироп с соплями, но, к сожалению, у него есть в Совете сторонники… Вот, к примеру, наш беспощадный Шая, он же Филипп, убежден, что Авдеев этот — ну просто незаменим! Ладно. Ступай… Постой! Ты его помощника Мошкина видел? Воровская рожа, нет?
— В том смысле, что украдет чего не то?
— Зришь в корень. Другого пути я не вижу. Давай, бекицер…
Слова Ильюхин не понял, но догадался: это что-нибудь вроде «торопись».
В соседнем бревенчатом доме в один этаж хозяйственники ЧК завели столовую для сотрудников и обслуги. Хлопотала там полуслепая бабешка Таисья в почтенном пятидесятилетнем возрасте. Готовила неплохо, особенно любимый ильюхинский борщ с окороком. В комнатенке жались друг к дружке три стола на расхлябанных ножках, скатерти меняли здесь раз в десять дней, по-армейски, как нательное; обедающих не было, только у окна торопливо доедал что-то Кудляков. Заметив Ильюхина, сказал: «В полночь, там же» — и, утерев мокрый рот рукавом гимнастерки, удалился. Жест был подчеркнуто нелепый, вызывающий, Кудлякову не свойственный. Ильюхин уже давно догадывался, что товарищ Кудляков вряд ли носит такую псиную фамилию на самом деле, а нарочитыми своими манерами, неизбывно хамскими, похабными, словно подчеркивает свое невсамделишное происхождение. Никакой он не рабочий. И не крестьянин. Только вот кто? На самом деле?
Борщ доедал не в радость, стало вдруг тревожно, тоскливо как-то, но причин этой тоски не понимал, не улавливал и оттого скис совсем. Когда вышел из столовки, уже совсем стемнело, глянул на часы и удивленно подумал, что по весне здесь темнеет и рассветает обманчиво. Времени был одиннадцатый час.
На кладбище решил идти пешком, неторопливо. Заодно и поразмышлять. О чем? Томила одна мыслишка и ощущение невнятное. Девичье лицо на заднем сиденье автомобиля, и оно же в саду, среди зелени (хотя какая зелень в апреле?), и в столовой, у камина. Третьего дня зашел в ДОН, там все скучали, Авдеев раскладывал пасьянс из затертых до дыр карт, разговаривать ни о чем не хотелось. Тихо вошел в гостиную и вдруг услышал низкий, глуховатый мужской голос и слова: «Умер, бедняга, в больнице военной, долго, родимый, страдал…» Заглянул осторожно в столовую, в камине пылал огонь, у стола сидел царь, он откинулся в кресле, глаза у него были закрыты, он… пел. Красиво пел, хорошо, пробирало до печенки. Напротив, спиной к Ильюхину, замерла великая княжна Мария, напряженная, страдающая лица он не видел, но сразу же придумал себе такой ее образ. А какой другой мог возникнуть при такой песне и в таком месте?