реклама
Бургер менюБургер меню

Гаянэ Степанян – «Вы и убили-с…» Философия криминального сюжета в русской классической литературе (страница 2)

18

Конечно, роль отца в данном случае идеализирована в той же мере, в какой и архетипична: «Бо́льшая часть отцов были грубыми, резкими, их чувства не участвовали в инициации и обучении детей» (Зойя, 201). Но, независимо от отдельных личностей, в коллективной психике сложился архетип отца. Социальные институты, например такие, как суд, призванный блюсти закон, связаны именно с образом коллективного отца, поскольку, в ожиданиях общества, призваны соблюдать и хранить закон.

Отец – это не только конкретная фигура, но и образ внутри каждого человека, независимо от пола, который живет в каждом из нас; и одновременно – это социальные институты, которые необходимо строить и сохранять в логике отцовского образа.

Давайте же расследуем на материале классических произведений, какие из этих отцовских черт сохранены или утрачены героями и социальными системами:

• Наличие воли, устремленное на удержание закона.

• Удержание власти нравственным авторитетом, а не силой.

• Приоритет обязанностей перед детьми, а не прав на них.

• Устремленность в будущее, понимание образа будущего; чувство долга не только перед своими детьми, но и перед дальними потомками (чем масштабнее отцовская воля, тем большее число людей она охватывает – и в пространстве, и во времени).

Отец существует и возможен там, где есть сын. Главная черта сына – способность принять наследство и наследие отца; будучи продолжателем отцовского дела, сын принимает в себя отцовский образ и сам становится отцом – так продолжается культурная традиция.

В священной истории тема отца решается двояко: есть Иов, который думал, что оставлен Богом, и есть блудный сын, сам решивший покинуть отчий дом. В первом случае мы говорим, что беды – следствие испытания, ниспосланного Отцом, а во втором, что они – следствие отпадения от Отца.

Похоже, что в XIX веке отсутствие отца интерпретировалось в ключе Иова (то есть беды объяснялись не недостойным поведением сына, а богооставленностью, тем, что Бог по своему произволу ниспосылает лишение за лишением). Например, у Толстого в «Исповеди» читаем: «Но никто не миловал меня, и я чувствовал, что жизнь моя останавливается… И чем больше я молился, тем очевиднее мне было, что Он не слышит меня и что нет никого такого, к которому бы можно было обращаться»[4]. И у Достоевского многие герои говорят о богооставленности: «Мы прокляты, жизнь людей проклята вообще» (герой рассказа «Кроткая»); «Да, может, и бога-то совсем нет» (Раскольников в «Преступлении и наказании»); «А что, как его нет? А что, если прав Ракитин, что эта идея искусственная в человечестве?» (Митя Карамазов в «Братьях Карамазовых).

Размышляя над криминальными сюжетами самых известных произведений литературы XIX века, в привычный дуэт «бытие – сознание» мы включим третью ипостась – вопрос об отце. Взор, брошенный на деяния героев именно с этой вершины, позволит оставить в покое гордиев узел, где вина (сознание / свободная воля) и беда (бытие / предопределенность) до бесконечности перетекают друг в друга; появится новое измерение, в котором вина и беда нивелируются и теряют свою власть над нравственным выбором человека.

С академической точки зрения, в русской литературе тема отцовства в том смысле, как она заявлена в этой книге, непосредственно началась с Достоевского – с его размышлений о «случайных семействах», а до того образ отца входил, собственно, в концепт семьи. Возможно, и даже скорее всего, авторы произведений, о которых пойдет дальше речь, не связывали вопросы беды и вины с темой отца – по крайней мере, сознательно. Но классическая литература обращена одновременно и к читателям-современникам, и к читателям всех последующих поколений (то есть к вечности). Это значит, что, помимо авторского контекста, обусловленного эпохой и личными обстоятельствами писателя, всегда существует контекст читателя. И каждое новое поколение находит свои ответы на однажды поставленные вопросы. Вечность – лучшее лекарство от порочной повторяемости.

В книге отобраны сюжеты о злодеяниях, которые интерпретировались как криминальные в XIX веке и которые остаются таковыми и в наше время. Это —

• запугивание и угрозы, чтоб выманить интересующие сведения («Пиковая дама»);

• разбой («Дубровский»);

• подкуп официального лица при исполнении («Ревизор»);

• афера («Мертвые души»);

• финансовые махинации («Свои люди – сочтемся»);

• бытовое убийство («Леди Макбет Мценского уезда»);

• убийство по совести («Преступление и наказание»);

• суд преступников над преступниками («Воскресение»).

Перечитывая эти произведения, мы проведем свое расследование: связаны преступления героев с их нравственным упадком или же с диктатом обстоятельств? Не сомкнутся ли вина и беда в точке пустующего отцовского места? Правомерно ли наше дознание, исходя именно из этой гипотезы?[5]

Глава 1. История о картежниках и большой дороге

В порочном мире золотой рукой

Неправда отстраняет правосудье

И часто покупается закон

Ценой греха…

Эпоха, которая началась с отцеубийства

Пушкинская эпоха, эпоха царствования Александра I, началась с отцеубийства[6]: в ночь с 11 (23) на 12 (24) марта 1801 года группа гвардейских офицеров убила императора Павла I с молчаливого согласия его сына, Александра Павловича, будущего императора Александра I. В Европе же чуть раньше, 21 января 1793 года, Французская революция обезглавила короля Людовика XVI из династии Бурбонов.

Оба эти события имели сходное последствие: «С исчезновением короля никто не обращался больше ни к Богу, ни к отцу» (Зойя, 194). Цареубийство, символически знаменовавшее собой отцеубийство, стало важной предпосылкой для переначертания нравственной географии, для поиска новых отношений между личным «я» и государственной властью: «На философском уровне смерть Бога впервые обсуждалась Ницше в конце XIX века, но на уровне символов она появляется уже после казни короля: и, сливаясь воедино, эти два феномена способствуют возникновению великой метафоры исчезновения отца» (Зойя, 206).

В художественном и интеллектуальном пространстве нарастала власть бунтарского романтизма, который переосмыслял границы между положительным и отрицательным героем, между добром и злом. В предыдущее просветительское столетие положительным считался герой, выбирающий долг и добродетель; в новом столетии на первом плане оказывается не этика, а масштаб личности, грандиозность ее помыслов, глубина ее страстей. Романтизм делает открытие: герой, совершающий незаконные или даже противозаконные действия, вызывает сочувствие, если движим высоким устремлением или же великой несправедливостью.

В начале XIX века в Европе набирает влияние жанр, известный как уголовный («Ньюгейтский») роман[7]. Он быстро утвердился в английской литературе. Истоки его восходят к XVIII веку, к «уголовным» романам Д. Дефо и Г. Филдинга, к «готическим» романам Э. Раддклиф и К. Рив, к социальному роману У. Годвина «Калеб Уильямс»[8]. В центре сюжета ньюгейтского романа – жертва и преступник. «Преступник, как правило, – выходец из помещичьей и аристократической среды», а жертва – «с одной стороны, <…> жертва реального преступления, с другой – жертва несправедливого законодательства, невинно брошенный в тюрьму, осужденный на смертную казнь»[9].

Еще одно открытие романтизма – «слияние» противоположных ролей в одной личности. В классической литературе рыцарь и разбойник, дитя порока и герой добродетели – это разные персонажи, но теперь в противоположных ролях мог являться и один герой. Показательным произведением, повлиявшим на русскую литературу, стал роман английского писателя Э. Бульвер-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» (1828)[10], в котором главный герой, Пелэм, днем известный как утонченный завсегдатай великосветских салонов, по ночам проникает в самое сердце преступного мира Лондона; он неоднозначен в своих поступках и мотивациях, многогранен и показан в становлении.

В «Пелэме» соединились черты и романтической традиции Байрона[11], и реалистической мотивации душевного состояния героев, и элементы ньюгейтского романа. Более того, Бульвер-Литтон завершил становление этого жанра и «предопределил его преобразование в социальный реалистический роман XIX века»[12].

Пушкин даже взялся писать «Русского Пелама», но его замысел не был реализован. Влияние Бульвер-Литтона отразилось в «Дубровском», где главный герой днем играет роль гувернера, а ночью становится разбойником.

Пушкин и криминальный сюжет

О праве и юридической системе Пушкин имел профессиональные представления. Правовую подготовку он получил еще в Лицее, где правоведение было среди изучаемых предметов. Преподавал право А. П. Куницын, один из самых крупных ученых-юристов своего времени и один из любимых преподавателей поэта. Книги по юриспруденции занимали не последнее место в личной библиотеке Пушкина, а среди его знакомых и друзей было немало связанных с юстицией. Во-первых, это, конечно же, М. М. Сперанский, основоположник юридической науки и классического юридического образования в России, автор многих российских законов. Пушкин записывает о нем в дневнике 1 января 1834 года: «Разговор со Сперанским о Пугачеве, о Собрании законов (выделено мною. – Г. С.), о первом времени царств<ования> Алекс<андра>, о Ермолове etc.»[13]. Во-вторых – министры юстиции: И. И. Дмитриев, Д. В. Дашков, Д. Н. Блудов. В-третьих – лицейские друзья и товарищи Пушкина, посвятившие себя юстиции: И. И. Пущин, Д. Н. Маслов, М. Л. Яковлев.