Гавриил Потанин – Крепостное право. Старое старится, молодое растет (страница 8)
При сломке старого флигеля отец подарил Васе пару вынутых из гнезда, маленьких и слабеньких желто-шелковых голубят, и при этом растолковал Васе, как только мог, что они теперь сиротки – без тяти и мамы – и потому так жалобно пищат; растолковал также, что они голодны и что их надобно бы покормить. Вася тотчас вызвался быть голубиной мамой и в тот же день выучился от отца своего – изо рта кормить птенцов своих творогом, и заботливо выполнял эту материнскую обязанность до совершеннолетия своих детей. Правда, что в то же время он невзлюбил другую пару – маленьких, синих и голых галченят: тех он называл не иначе, как обжорами, не мог слушать, когда они кричали по-галочьи, и даже не решался брать в руки холодное их тело. Но все-таки, когда мама растолковала ему, что и эти без матери умрут с-голоду, Вася вызвался тотчас и этих воспитывать. Конечно, воспитание последних было похоже на воспитание пасынков, и Вася никак не решался кормить галчат изо рта, уверяя маму, что они и губу его откусят; но все-таки, из сожаления, каждодневно забивал крикунам своим, в широкие их рты, порядочные куски каши, и они все-таки не умирали, глотая пилюли от нового своего родителя. А когда этот родитель добирался до горшочка Ванина, так отпускал им, как пансионерам, по порции и молочной кашки.
Рассматривая сердечную жизнь моего маленького Васи, я готов здесь до мелочей представить еще и другие события, где она проявлялась.
Вася, например, с удовольствием посматривал, как отцовский легавый кобель Евтушка, что-то в особенности злобный против котлет, отлично подбирался к ним на кухню, через окошко, и еще так дружелюбно посматривая стеклянными глазами на повара Анхимыча, шельмовски пошевеливал перед ним хвостом. Вася не только веселился сердцем, что у тяти его такой ловкий пес, Вася даже прямо разражался громким смехом, когда ловец-Евтушка, из-под самого Анхимычева носа, выхватывал-таки себе подачку, да так ловко, что Вася не успевал вовремя вскрикнуть: «Посмотрите, посмотрите, Анхимыч, этакий подлец Евутшка-то, какую опять изловил штуку!» – За то с сокрушением сердца посматривал Вася на глупую Алоизу, которая, как нищая ханжа, с поникнутой головой, заходила блудить на кухню в двери и тоже протягивала глупый свой нос к остальным котлетам. Вася вперед уже чувствовал, что ловкий поваренок Типка поддаст Алоизе кипятку с-заду, как на каменку, и ребяческое сердце его сжималось от боли; когда Вася заслыхивал жалобное южание[7] Алоизы, похожее на плачь человека, он как будто пугался, и слезой подергивало его детские глаза, когда он смотрел на бедную Алоизу, ползущую как ребенок, или вертящуюся на одном месте, как кубарь.
Эту сердечную нежность, теплоту и соболезнование ко всему окружающему в нем еще более поддерживала сама мама. В этот нежный период Вася более всего на свете любил маму, слушался ее безусловно и постоянно был при ней. Тятя заметен был более по гостинцам с базара и употреблялся еще только для острастки Васи, а от мамы Вася получал первые свои убеждения, около мамы учился он мыслить и маме же доверял первые свои незрелые, глуповатые мыслишки… конечно, когда маме было время с ним толковать или терпеливо его выслушивать.
Нежные их отношения можно видеть и из случаев таких, например: Вася не только с особенной заботливостью кормил маленьких маминых цыплят яичком (которое сам даже и рубил как можно мельче, чтобы крошки не подавились), он даже иногда подкарауливал и летающего над пырышатами ястреба и с страшным испугом прибегал к маме объявить такую неминучую беду. С особенною нежностью слушал он, как его звонкая мама заливалась на заднем дворе, с любовью подманивая к себе бестолковых птенцов своих: «Пыр, пыр, пыр!» – или вдруг строго вскрикивала: «Цыпышь, вы, чертенята этакие! Тига, вы, лешие!» Он даже с любовью поглядывал, как мама, шепча и поплевывая налево, мыла из корытца ножки новокупленному цыпленку, затем, чтобы тот не сбежал у нее со двора. Он даже как будто сердился на тятю, когда тот, проходя мимо в амбар свой, кричал на маму: «Полно тебе бабьими глупостями заниматься-то! Ты лучше отруби ему ноги-то, вот он тогда и не уйдет от тебя никуда. А то с ворожбой-то твоей да с чертовщиной… Выпусти-ка его из хлева-то, как он прыгает, – он тебе хвост-от покажет». На что кроткая мама отвечала только: «Ну, когда же хвост покажет! Что пустяки-то говоришь? не покажет он хвоста!» И все-таки с шепотом домывала ножки до конца. А Вася был на ее же стороне: Вася и сам был того же мнения, что маленький цыпленок не покажет маме хвоста.
Вместе с мамой потешались они над плутоватым ее цыпленочком Оборвышем, который хотя всех был меньше, но при этом всех сметливее и шельмоватее. Оборвыш, например, всегда ложился на землю в то время, когда мама кидала кашу всем своим воспитанникам-цыплятам, и когда прочие глупцы бегали по нем, топтали его, с писком поднимая к верху носы и бестолково прося еще корму, Оборвыш, лежа под ними, выклевывал всю кашу, и так за всех наедался, что кожа на нем раздувалась, как пузырь, и жесткое перье поднималось, как на еже щетина; так что этот плутоватый Оборвыш и маму занимал до улыбки, да и Вася смеялся до слез, указывая на раздутого карапузика и повторяя: «вон как опять налопался, мама, – смотри!»
А после веселого смеха над Оборвышем, они вместе с мамой горевали о молодом котике Мурыске, который подрос было с такими славными усищами, да Вавила дворник нечаянно-злобно перешиб его избной дверью; вместе с мамой тужили они также о кончине хилой маминой курочки Анны Андревны. И так это все было горько, что Вася дал маме родственное обещание обоих покойников богато и пышно похоронить, под сараем, и даже поставить над ними монументы из кирпича, а если достанет силы, так, пожалуй, взворотить и надгробные камни из тяжелого алебастра.
Маме же Вася жаловался на то, что теперь ему скучно без молодого и резвого Мурыски, и в маминых же глазах припадал к шее мурыскиной сестры, Маришки, и нежно ей выговаривал: «что, Маришинька, скончался брат-от твой? – теперь и не с кем поиграть-то тебе, бедной» – а действительно молодой бедной Маришке не с кем было поиграть, потому что серьезный старый кот Васька спасался все в кладовых и подвалах. А бедная молодая Маришка оставалась дома одна и от скуки загребала себе в окошко лапкой гостей с улицы. А иной раз, например, заслышавши свою маму, звонко кричащую: «цип, цип, цип!» Вася весело прибегал и вступал с нею в разговор такого рода:
– Мама, а мама! отчего эта курочка с коротеньким хвостиком, а эта вон с каким хохлатым?
– Это, сынок, петух называется, а не курица.
– А-а… Что же, кто петух-то, значит, мама, такая же ведь курочка?
– Ну когда же курочка, – поправляла мама с ласковой улыбкой: – не курочка, а петушок; – это мужчинка значит, а курочка-то девушка.
– А-а!.. А что, мама, петушок яички-то несет, что ли? Такие же, как курочка, или большие?
– Ну вот, глупенький… Ну когда петух несет яйца! Петухи никогда не несутся.
– Ну, так что же, мама, его в пирог не изрежут?
– Ну, потому не колят петуха, что он нужен бывает.
– А?.. нужен бывает? Да зачем же он, мама, нужен-то бывает: ведь он яичек-то не несет?.. а?.. мама?..
Мама при последнем вопросе переставала улыбаться. Она даже как-то особенно нахмуривала левую бровь и отвечала с запиночкой: «Ну, это… ты, сынок, там когда-нибудь сам после узнаешь».
Из чего Вася выводил свое собственное заключение, что-то верно мама и сама-то не совсем твердо знает. И стал после того бессознательно отличать петушка-утиного от курочки-уточки, и стал даже приходить к матери с жалобой: что селезень, петушок-утиный, все дерется с уточкой, да кричит на все, да теребит ее за хохолок. Да стал рассказывать маме, что петушок ее голландский Антошка-долговязый все только похаживает, да курочек к себе подманивает, да покрикивает: сам не клюет, а любит только их угощать – так весь навозик им и пожертвовал.
Вот каковы были понятия Васи в этот период его жизни. И как бы мне хотелось, мой дорогой читатель, еще подолее задержать перед тобою этот непорочный образ милого моего ребенка. Но… увы, мой бесценный читатель! жизненный напор, как в худое днище ладейки, начал уже отовсюду сочиться в душу ребенка, и милый мой дорогой Вася начал уже проявлять такие поступки, которые сами собой заговаривали ясно, что его начинает топить уже жизнь – и вот уже обхватывает его она – великая, как океан – в свои роковые пучины!
Да, и с пяти лет уже стало заметно, что пытливому ребенку Васе было очень недостаточно одного обыденного животно-бессловесного мира. Воробышки, голубки, котятки, азоры, шиверюшки – и даже самый глупый Ваня с ними – говорить ничего не умели, а Васе часто хотелось уже и поговорить. И как на беду еще тяте с мамой вечно было некогда; Ионовна – целое лето на богомольях, а Анхимыч все только жарил да варил и ничего не говорил.
Оставленный и брошенный всеми, Вася пускался в новые, изобретенные им для убивания времени, игры. Он, например, от нечего-делать стриг иногда ножницами блины, или в масляный блин завертывал ломоть хлеба, чтобы вкуснее поесть, или, еще лучше, выкусывал в блине четыре дырки, надевал этот блин себе на рожицу, как маску, просовывал в последнюю дыру язык и поддразнивал им маленького, удивленного Ваню. Когда бестолковый Ваня расчухивал, что под блином сидит сам Вася, он начинал ухмыляться и протягивать к блину лапки. Васе в это время делалось как будто немного веселее; ну, а все скучно, потому что Ваня ничего еще не говорит.