Гавриил Потанин – Крепостное право. Старое старится, молодое растет (страница 10)
И все сходило ему с рук. Сходило ему с рук и самое катанье на бешеных лошадях с пьяными кучерами, когда объезжали они бешеную русскую тройку барскую; цел он оставался в то время, когда форейтор Никишка, растерявши всех пьяных кучеров, каким-то чудом привозил Васю одного домой; сходило ему даже бешеное бросанье на запятки чужих санишек, или на дровни мужицкие в то время, когда они во весь опор мчались вдоль улицы. Да и мало ли что ему сходило – всего даже не перечтешь! Ну, за то скоро узнал он все уличные школьничества: стал хорошо играть в свайку, прекрасно в козны, отлично клеил змей с трещоткой, и как кошка стал цепок на заборах, и как векша стал он лазить по углам и крышам.
А что касается до стравливания Азора и Цепляя с чужими собачонками, телятами и боровами, так Вася так ловко выучился их взыкать, как взыкает только самый ловкий доезжачий в отъезжем поле. Часто даже случалось так, что глупый теляш, вылупив с испугу оловянные глаза и поднявши при этом хвост строкой, как полусумасшедший забегал сдуру туда, откуда приходилось вытаскивать его из ямы народом, всего опачканного желтою краской. Боровов, по приказанию Васи, рыжий Пальмерстон выводил вежливо за ухо на улицу и, несмотря на страшный визг их, провожал всякого до угла и разве только там уже, при размашистом и крутом повороте в переулок, отрываясь от свиного уха, кувыркался иногда вверх тормашкой, что, впрочем, по ловкости Пальмерстошки, было очень редко. В настоящее время Вася уже с наслаждением посматривал на шельму Азора, когда тот, султански пошевеливая хвостом, поглядывал красными, огненными глазами в ловушку, где сидела приготовленная для него, бедная заключенная крыса. Вася с наслаждением рассматривал ловкость Азора, когда тот, запускаясь по двору охотиться за выпущенной крысой – к величайшему удовольствию и крику дворовых – на лету хватал ее поперек и тряс до тех пор, пока несчастная не издыхала. Еще интереснее для Васи была охота на ежей. Задорный и злобный Цепляй до такой степени был враг ежовый, что несмотря на свои собственные мучения, несмотря на свое жалобное южанье, вытье и лай, несмотря на то, что в кровь исцарапывал себе морду и лапы, несмотря наконец на то, что кровь лила ручьями с его собственного языка – Цепляй все-таки злобно кидался на ежа, свернутого клубом, и снова раздирая себя жестокими его иглами, одерживал-таки победу – задушал наконец ежа зубами, или перекусывал пополам! Васю даже начинала теперь затрагивать и интересовать сцена такого рода: лихой поваренок Моська, отрубивши напрочь голову индейце, для потехи дворни, выпускал ее из рук, и безголовая индейка, брызгая и обливаясь кровью, бегала по всему двору. Дворня с наслаждением смотрела на эту сцену и хохотала, а забрызганный кровью лихой поваренок Моська носился за нею с окровавленным ножом и, растопыривая руки, кричал во все горло: «Помогите, братцы, не поймаю проклятую!» И Вася первый готов был оказать помощь лихому поваренку, и первый загребал в маленькую горстишку камень, чтобы еще-таки ударить бедную индейку, уже лишенную жизни человеком!
Вот, вот что вышло из Васи! И это не более, как через два года после того, как виделись мы с ним в первой главе.
Тут-то бы вот и подвернуть нравоученьице, хоть вроде такого: «как там, мол, ужасно вредно давать детям свободу; да не лучше ли защемить их родительскими клещами, да не водить ли их за собой на привязи, на веревочке, как собачонок по Невскому проспекту», – ну, словом, подвернуть такое нравоученьице, которым у нас, во время оно, заканчивались хорошие басни. Но как рассказ мой не басня, а нравоучений мой важный читатель терпеть не может, – они ему уж насолили, – так мы и объедем околесиной на нашу прежнюю дорогу, да поведем опять рассказ о том: в самом ли деле это так ужасно, что мой резвый Вася сделался таким неуемным шалунишкой, или это нам только показалось, будто он сделался негодяем?
Да, именно только так показалось. И хотя сильно загрубел его голос и нежная речь, хотя сильно загрязнились и заскорбли его руки и ноги, хотя сильно порыжела его белая, нежная кожица на шее, хотя сильно потемнели и ощетинилась его мягкие светло-русые волосы – в нем все-таки не потемнел его младенческий образ. Вася еще очень грустно посматривал на отца, с притачиванием ножей готовящегося заколоть мамина цыпленка. Вася еще с сильным биением сердца смотрел на трепетание крошки-цыпленка под ножом тятиным, и полною младенческою грудью выговаривал отцу: «Эх, тятя, зачем ты его этак!..» И затем слезы брызгали из его прекрасных глаз. Нет, не потемнел в нем его младенческий образ! А мне он-то и нужен, мой дорогой читатель. Да, – он! Много я видал на своем веку и нежных ручек, и белотелых шеек, и мягко-шелковых волос, но они большею частью сделались мне противны, потому что в них потемнел их младенческий образ. Я даже сам себе противен в эту минуту, потому что и во мне потемнел мой младенческий образ!
А младенческие годы Васи шли своим чередом, и к нему еще ничто нечистое и грязное крепко не льнуло! Шалил он потому, что другие шалили, выкидывал скверную штуку потому, что другие ее выкидывали, бранился скверными словами потому, что все около него бранилось – да еще погуще его; наконец ссорился и дрался со всеми собственно потому, что порядочный человек без буйства и ссоры уж жить не может, – это уже так заведено. Да и как мне примирить Васю с ребятишками, когда перед ним, для примера, даже целая дворня грызлась по собачьи? А всякому известно, какое важное значение, для начала дела, имеет передовой тявк собачий и как легко потом заливаются за ним и все прочие моськи, шавки и даже щенята. Как же после всего этого не огрызнуться и Васе? Но и огрызался он все-таки бессознательно.
И если подкрадывалось к Васе в это святое время какое-то темное, как призрак, сознание, так это только то сознание, на которое беспрестанно указывала ему мама, а именно: что он у нее не барчонок, и что он стал теперь грязный уличный мальчишка.
Действительно, когда Вася (по указанию мамы) искоса посматривал на барчат, то он и без объяснений видел, что на тех не только рубашки и пояса, но и кресты-то христианские – и те были вовсе не такие, как у него, простого мальчика, – такие славные рубашки и кресты, что только посматривай да дивуйся. – Но и на это Вася как-то мало обращал внимания: он будто уже практически и основательно познал, что тому нельзя быть вечно чистым, кто с утра до ночи копается в земле. А поэтому и выходило всегда, что и, прослушавши совет мамы и посмотревши на барчат нарядных, Вася как будто подумывал: «Ну, они сами по себе, а я сам по себе. Пойдем, Азорка, вальнем!»
И затем тотчас начинались гимнастические упражнения с Азором и Шеверюшкой, которые ей-ей лучше и живее французских – жаль только, что не обратят на них у нас внимания.
Здесь кстати бы сказать, что в настоящее время Васе было бы приличнее делать свои гимнастические упражнения с братом Ваней, нежели с Азором и Шеверюшкой. Да вот беда: от брата Вани Вася как-то все топырился прочь. Мама иногда и сама приглашала Васю понянчиться с Ваней, да как очутится на том синяк или шишка – смотришь, Васе большаку опять и досталось за Ваню. – «Играй, говорит, да не заигрывайся смотри!» – Вот на этом-то основании Вася и думал о брате так: «что с ним возиться?» – Ну, а с Азором и Шеверюшкой можно было и покрупнее обращаться: плакать они не плакали – взвизгнут только изредка разок: шишка у них никогда не вскочит, а синяк хоть бы и очутился, так его решительно не видать под косматой их шубой. С ними и опять-таки свободно можно было развивать своя физические силы. А за развитием физических сил, Вася незаметно дошел и еще до новых, свежих сознаний. Он, например, стал замечать за собой, что в руках у него делается какой-то зуд, и как будто они, вместо маминой иголочки с лоскутчиком, теперь более хватаются за то, что потяжелее и погрубее – ну, словом, за то, за что более хватался уже тятя, а не мама. Он даже стал замечать, что в маленькой его голове все чаще и чаще вертится вопрос: «а как это он там делает? – а что, не посмотреть ли?» И эти вопросы стали Васю частенько переманивать на тятину сторону, и Вася незаметно стал более поглядывать, да более подсматривать, да более выпытывать, что и как там делает тятя. А из этого и вышло, что тятя с Васей как-то скоро снюхались, и тятя незаметно показал ему все свои многосложные деяния, да стал его иногда и с собой поприхватывать: то в лавочку, то за базар, то за водой, а то, пожалуй, и на рыбную ловлю. Не прихватывал его тятя только на охоту, потому что Вася с мамой боялись тятиного ружья, которое больно хлопает пистоном, да обоих их пугает. Одним словом, не более, как в полгода, из мальчика-девочки с помощью тяти превратился в совершенного мальчика, и только разве по одному уж лизоблюдничеству слыл еще за маменькина сынка.
За тятей Вася стал попристальнее всматриваться и в деяния прочей дворни по мужской уже линии. Впрочем, мужские личности, окружавшие его в этот период, двигались еще перед ним, как какие-то бестелесные, неосязаемые тени, и весь этот омут житейский, называемый большою барскою дворней, был похож – если можно так выразиться – на огромный шипящий и клокочущий котел, в котором, Вася уже замечал, что-то варилось; но по слабому запаху, а еще более по неразвитому вкусу, – он далеко еще не мог раскусить: что это такое и зачем? Только самые близкие личности, мама с тятей да Ионовна с Анхимычем, выяснялись перед ним, как милые, незабвенные образы детства, да и то понимал и любил он их более сердцем, нежели умом. И если бы кто-нибудь из любопытства спросил ребенка: «За что он их так любит?», то немудрый Вася конечно ответил бы не более: «Так люблю: маму за то, что она целуется все со мной; тятю за то, что он на салазочках все меня катает да растолковывает; Ионовну за то, что она сказочки сказывает славные, а Анхимыча за то, что он больно сладко меня кормит». Вот и только! А если кроме этих сердечно милых образов, кто-либо более и ярче представлялся Васе, так это один только соседний лавочник, который, по доброте своей, иногда давал Васе такие жемочки, которые тятя с мамой по сахарному разрубали ножом, да так, что от жемочков летели искры, как от кремня; – решительно уж один только Васин зуб и мог точить этакие милости. Лавочника этого Вася издали узнавал по ястребиному носу с загибом да по козлиной бороде. Дворня называла лавочника-соседа Скупчиком, а тятя для разнообразия величал его «шклярвой» и «сквалыгой»; мама же изредка отзывалась он нем таким изречением: «А добрый, брат, мужик-от, – ничего». Конечно оно бы ничего, – с этим и я согласен, потому что Скупчик попаивал иногда тятю с мамой и соломенным чайком, притом же и кланялся всегда нижайшим манером, – да мне-то он известен как естественная скряга, такая уж естественная скряга, у которого даже собственная борода, и та росла скупо: не пушисто, как у всякого порядочного моховика, из породы бородатой купеческой, а так, какими-то плешинками с клочьем, наподобие редечного хвоста, да с такими жесткими и толстыми костышами, вместо человеческих волос, как будто сам Господь дал ему эти дикобразовы щетины на крепость, собственно затем, чтоб они никак уже не оборвались и не причинили бы этому человеку убытку, ибо человек этот от убытку удавится.