Гавриил Потанин – Крепостное право. Старое старится, молодое растет (страница 6)
Конечно, иногда случалось оно и так: Ионовна уходила к своей чудотворной иконе в Калуханову или Богомилово – богу молиться; тятя говорил жестковато: «Отставь, братец, с пустяками, мне некогда теперь с тобою толковать». А мама так еще неприветливее и жестче покрикивала на Васю: «Ну, что ты как за язык повешен, Васька! Мамкай еще! Видишь, некогда мне? пошел от меня прочь! опять вон черти – гости наехали, прости Господи! Не надоедай мне, как горькая редька, убирайся от меня к шуту!» Ну и ступай мой бедный Вася к шуту, а к какому шуту? где он живет? Этого он не знает, да и никто не знает, бог один знает. Поневоле после того взгрустнется так, что захочется всплакнуть.
Хорошо еще, что это было в такое время, когда плакать-то вовсе было некогда: то подвернется под руку такой милый цветок, который так сам и впрыгивает в очи резвушки Васи, то зеленый бархатный лужок сам нежно подманивает маленького Васю покататься, да поваляться по нем, то там из-за куста вспорхнет и заиграет перед Васей, как радуга – пестрая бабочка, то здесь вместо мамы улыбнется ему и приголубит его само ясное божье солнышко.
И вот Вася забыл уже, что его обидели тятя с мамой, и вот Вася не сердится уже на то, что его отогнали от себя мама с тятей. И этим чудным забвением ребенок как будто хочет сказать нам: «Я чистый младенец; у меня есть другая нежная мама, она меня никогда не обидит и не отгонит, эта ласковая мама моя – мать природа». И этим ангельским незлобием ребенок как будто хочет сказать нам: «я святой младенец; у меня есть другой нежный тятя, он меня никогда не обидит и не отгонит, – этот ласковый мой новый тятя – отец мой небесный – бог!»
Да, да! мое дорогое дитя! отжившим сердцем моим чувствую, что ты говоришь мне вечную правду, и веруя в тебя, мой непорочный младенец, я утверждаю вечную истину слов твоих словом великой книги: «Не возбраняйте детям приходить ко Мне».
Глава II
Вот как я представил тебе, читатель, моего пятилетнего младенца Васю. Но что такое пятилетний ребенок у таких родителей, как наши чем-то вечно занятые крепостные люди? Не есть ли это мешок, напичканный до сыта грубою пищей от черствого стола или месячины, и разве еще изредка дополненный ворованными лакомствами от сытного господского стола? Безошибочно можно сказать, что вся его физическая жизнь заключается в пяти только словах: есть, пить, спать и играть, а пятого нельзя уже и сказать. А умственное развитие такого ребенка ограничивается любопытством его глаза и памятью; он знает название многих предметов и вовсе не знает их настоящего употребления или назначения; он знает несколько десятков счета и вовсе не знает его настоящего применения к делу; он с грехом пополам заучивает название дней недели, без порядка, и много-много разве при строгости родителей – узнает, что среда и пятница дни постные, а воскресенье – это праздник. Все нравственное его убеждение есть безусловное повиновение воле родительской и начинается и оканчивается оно только бранью матери, и угрозами отца и отцом, да иногда разве – при резвости и упрямстве ребенка – плесками, теребачками, подзатыльниками и прутом. Все его религиозное понимание заканчивается заучиванием той молитвы, которую нанесла над ним бабушка Сампсониха, при его появлении на свет божий, да много-много разве еще знанием наизусть: «богородицы диварадавайся». О боге ребенок знает только то, что он у мамы, в чулане, висит в переднем углу на веревочке, или стоит на божнице в медном облачении, за стеклышком, и что у него черное лицо; – разве еще ненароком узнает от кого-нибудь, что бог живет на небесах, там, дале-е-ко…
Что же из него должно выйти? Что? если ко всему этому присоедините еще целую дворню учителей, беспрестанно своими живыми примерами поучающих ребенка и тому, и сему, и одному, и десятому – и вовсе уж не тому, чему нужно бы учить маленького пятилетнего ребенка. А между тем в этом пятилетнем ребенке, при таком неудовлетворенном состоянии и при такой страшной суете и деятельности, беспрестанно затрагивается не только любопытство, а даже и сердчишко его и маленький его ум. Вот настоящее положение моего пятилетнего Васи.
Рассмотрим же теперь, чем в особенности затронуто было, в настоящий период, его любопытство. Первая картина, которая в особенности затронула его любопытство и ярко сверкнула пред очами ребенка, как что-то целое и даже с ним нераздельное и неделимое – это рождение брата его Вани. Рождение Васина брата Вани было вот как. Раз как-то Вася, проснувшись утром, заметил, что у него пропала мама. Во всех таких пропажах Вася имел обыкновение реветь, ибо вперед уже был уверен в том, что ему стоит только покрепче рявкнуть, так непременно кто-нибудь из двух – тятя, или мама – а уж явятся на свидание и утешат сироту в уединении. Но на этот раз случилось как-то не так; и мама не приходила, и тятя не являлся, а просто какая-то голосистая бабенка закричала на него с печки: «Васька, шкура-сте долой, что ты глотку-то дерешь, жаба-те в горло! Наткось поди наладил: мама да яма! Мамка твоя в бане, ступай туда; она там тебе братишку родила. На-ка вот: штанишки-то надевай, что ли!»
Вася очнулся и как будто образумел. «Пожалуй, – подумал он, – и штанишки можно ведь надеть, когда мама братца родила – надобно его посмотреть». Вася после того живо напялил на себя амуницию и тотчас покатил в баню. Отец с удивлением спросил его в дверях: «ты, брат, зачем сюда появился? тебя кто звал?» Однако после того тотчас показал ему маленького нового брата, красного как говядина, а даже прибавил: «видишь, как он спит?»
Рождение Вани, читатель мой, для тебя не так уже интересно. Бабушка Сампсониха – дай ей бог царство небесное – отживши последний сотенный год своей славной тысяче-внучатной жизни, переселилась в вечность! Новая бабушка Сидориха не только не умела отхватать этак что-нибудь замысловатое: – там дунуть, плюнуть или пошипеть на нечистого да отогнать нелегкого воскресной молитвой, не умела даже пупочка детского порядком перевязать, – допустила-таки надуть грыжу. Сама мама, состарившаяся пятью годами, уже гораздо хилее перенесла этот обычный период, к которому верно и в восемнадцатый раз нельзя женщине легко привыкнуть. Она даже на самый сердечный вопрос: «Как для нее назвать нового ее сынка?» – махнула как-то отчаянно рукой и только вяло выговорила: «Ну, зовите, как хотите, Господь с ним!.. Всякие были у меня, матушка Сидоровна, и Сергеи, и Андреи, да проку-то в них как-то все мало – непрочны больно, только и знай, что хорони да рожай. Не стоит и иметь – о их вовсе: только одно горе с ними…» На что, впрочем, Сидориха тихо ответила: «Ну, полно, Семеновна, грешить-то! когда не стоит ничего? что уж это, больно? кормилец, чай, будет тоже? – сын вишь». Но в самом голосе Сидорихи слышалось, что и сама она мало веровала в новорожденного – ибо новенький братик Васи ни крепостию мышц, ни упругостию тела нисколько не походил на Васю новорожденного, а был так какая-то неподвижная разваренная свекловица. Самый тятя как будто осовел, как будто он устал уже и крестить и хоронить детей своих: он не пошел даже искать и кума с кумою, махнул как-то горько рукой, и просто тут же из дворни отрядил, как на барщину, портного Аскалона да коровницу Лепестинью, и они в этот же день за обедню отнесли в церковь новорожденного Ваньку. Кума даже объявила Васе, что они идут в церковь за тем, чтобы нового братца его ввести в «крестьянскую веру». Вася любил всякие новости и потому тотчас с кумой же борзо отправился в церковь, чтоб высмотреть подробно, как это там будут еще водить нового его братца. Но напрасно и ходил; пошел-то он было и бодро да оселся: вовсе ничего для него не было веселого и в церкви. Просто сторож Романы с храпом натаскал холодной воды и вылил ее в какую-то большую медную рюмку с донышком, которая стояла в углу на полу. Потапыч, дьячок, бегая взад и вперед суетливо по церкви, выронил уголек из кадила и наклонясь, чтоб поймать его, жалостливо пропел что-то. Парамоныч, дьячок, в темном углу невнятно читал какую-то божественную молитву, а иногда задумавшись почесывал у себя за ухом. Молодой нос опушился уже бородой, и служил медленнее, важнее, чем пять лет тому назад.
По возвращении из церкви, вместо курника съели только пирог с горохом, да закусили огурцом: это потому, что и день был постный да и новорожденного назвали Иваном Постным. А потом дальше так и пошло все плоховато, да ветховато, да гниловато.
Иному новорожденному маменька, пожалуй, заготовит еще и распашоночки какие-нибудь батистовые, с заграничными кружевами, да одеяльце стеганное атласное, а то и на лебяжьем пуху; а у вашего Вани-постного и рубашоночки не оказалось порядочной, не только теплого халата. Мама, видишь, вовсе не рассчитывала, что у нее родится еще какой-нибудь бедный Ваня, кроме ее боженного и молевого дитятки Расвасюрыньки: ну так ничего и не думала сначала-то, а потом было и задумала, да за хлопотами, да за суетой все как-то и шить-то было некогда.
Вместо беседки, в которой Вася беседовал в старые годы с Сампсонихой, теперь повесили лукошко, в котором индейка выводила в эту зиму пырышат; – вот в лукошко-то и высадили Ваню запросто, как пырышенка. Это, видите, все потому так случилось, что Марфа Семеновна, давши себе слово никогда более не родить, подарила еще в третьем году Васину колыбельку какой-то бедной солдатке, у которой муж был уже лет двадцать пять на царской службе. Индейское проклятое корыто с первых же дней как-то ненароком спрыгнуло с оцепа, и маленький крошка Ваня так брякнулся об пол, что у него закрылись глазенки и он полчаса лежал неподвижно, белый как полотно. Сидориха уж только и отходила его от смерти, подувая ему в плешивую голову – в темя.