Ганс Фаллада – Что же дальше, маленький человек? (страница 11)
Там, где кончается выгон, заканчивается и сельский пейзаж. Здесь город разместил свой последний обелиск – да еще какой! Узкий и высокий, четырехэтажный доходный дом стоит в чистом поле. Он покрыт желто-коричневой штукатуркой, но только с фасада: боковые стены – неоштукатуренный кирпич.
– Красивым его назвать сложно. – Овечка смотрит на дом, задрав голову.
– Но внутри довольно уютно, – подбадривает ее муж.
– Тогда пойдем внутрь, – говорит она. – Зато Малышу тут, конечно, будет хорошо – на свежем воздухе…
Пиннеберг и шофер подхватывают корзину, Овечка берет ящик, шофер говорит:
– Перину я следом принесу.
Внизу, на первом этаже, возле магазина, пахнет сыром и картошкой, у Нуссбаумов преобладает запах сыра, у Калибе он царствует единовластно, а под самой крышей вдруг опять прорезается картофельный дух – парной, сырой.
– Скажи на милость, как этому запаху удалось победить сырный?
Но Пиннеберг уже открывает дверь.
– Мы же прямиком к себе, верно?
Они минуют маленькую прихожую – она действительно крошечная, справа – шкаф, слева – сундук. Мужчины с корзиной с трудом протискиваются в узкий проход.
– Сюда, – говорит Пиннеберг и толкает дверь…
Овечка замирает на пороге.
– О боже… – в замешательстве бормочет она. – Что же… как же…
И вдруг роняет все, что держала в руках, на перетянутый новым велюром диван – пружины взвизгивают под ящиком из-под маргарина. Овечка бросается к окну – в продолговатой комнате четыре больших окна, из которых льется яркий свет. Она распахивает створки и выглядывает наружу.
Внизу, под окнами, улица – разбитая дорога с песчаными колеями, поросшая травой, лебедой и осотом. А дальше – целое поле клевера. Она наконец вдыхает этот аромат, самый лучший на свете – аромат цветущего клевера, целый день млеющего на солнце.
За полем клевера – другие поля, желтые и зеленые, ржаная нива уже кое-где сжата. Потом густо-зеленая полоса – луга, а среди лугов, среди зарослей ольхи и тополя течет Штрела, в здешних краях совсем узкая – мелкая речушка, не более того.
«Она бежит в Плац, – думает Овечка. – В мой Плац, где я надрывалась на работе, сносила издевки и всегда была одна-одинешенька, ютилась в клетушке с окнами во двор. В каменном мешке… А здесь – бескрайний простор».
Простор действительно бескрайний. Штрела здесь течет по равнине, которая, словно чаша, плавно поднимается к горизонту, а в чаше – перелески и искрящиеся пруды, поля, луга и причудливо петляющие пустые дороги, на которых ни одной машины. Слева все темное: там лес, сплошь лес и ничего, кроме леса, а справа, если высунуться подальше из окна, видно город, городишко, местечко: серую полоску домов да шиферную крышу церкви с золотым петухом.
– Петушок, – говорит молодая женщина. – Петушок, станет говорить Малыш, глядя, как шпиль блестит на солнце. Петушок…
Сверкающий петушок прочно связывается с крошечным растущим зародышем в ее утробе, и она прислушивается к себе, словно он должен был понять то, что она сказала, и как-то откликнуться. Но все тихо.
И тут она замечает в соседнем окне лицо своего милого, который как раз расплатился с шофером, принесшим перину, и улыбается ей так блаженно и упоенно, что последняя тень недовольства улетучивается. Она восклицает:
– Только посмотри, какая красота! Как же славно будет здесь жить!
Овечка протягивает ему из своего окна правую руку, которую он сжимает своей левой.
– Лето-то какое! – радуется она и описывает полукруг свободной рукой.
– Видишь, там состав ползет? Это узкоколейка в Максфельде, – говорит Пиннеберг.
Внизу появляется шофер. Он, видимо, успел зайти в лавку, так как салютует им бутылкой пива. Пробка отлетает со щелчком, который слышно даже на последнем этаже. Тщательно обтерев ладонью горлышко бутылки, шофер запрокидывает голову, объявляет: «Будьте здоровы!» – и выпивает.
– Будем! – кричит в ответ Пиннеберг, мгновенно выпустив Овечкину руку.
– Ну ладно, – говорит Овечка. – Теперь давай осмотрим эту комнату страха.
Это, конечно, удовольствие ниже среднего: после светлого сельского пейзажа, созданного самой природой, повернуться к жилищу, в котором… Что ж, Овечка непривередлива. Гладкую мебель с прямыми углами она видела от силы раз в жизни – сквозь витрину на Главной улице в Плаце. Но здесь…
– Пожалуйста, милый, – просит она, – возьми меня за руку и веди. Я боюсь, что опрокину что-нибудь или где-нибудь застряну и не смогу сдвинуться ни вперед, ни назад.
– Ладно тебе, не настолько все плохо, – несколько обиженно произносит он. – По-моему, местами даже вполне уютно…
– Да уж, местами, – откликается супруга. – Бога ради, что это такое? Нет, ни слова! Пойдем, я хочу все рассмотреть вблизи.
Они отправляются в путь, и хотя идти им по большей части приходится друг за другом, Овечка не отпускает Ханнеса.
Итак: комната представляет собой ущелье, не то чтобы очень узкое, зато бесконечно длинное – как конный манеж. Четыре пятых этого манежа забиты мягкой мебелью, столиками орехового дерева, шкафчиками, трюмо, жардиньерками, этажерками, огромной клеткой для попугая (без попугая), а в оставшуюся одну пятую втиснуты две кровати и умывальник…
Однако внимание Овечки привлекает стык этой одной пятой с соседней, загроможденной частью комнаты. Спальня отделена от остального помещения, но не стенкой, не занавеской, не ширмой, а… решеткой из реек, наподобие шпалеры для винограда, от пола до потолка и с аркой для прохода. Причем не из каких-нибудь простеньких струганых реек, а из красиво травленных коричневой морилкой, орехового дерева, с пятью параллельными выемками на каждой. Чтобы шпалера не выглядела слишком голой, ее увили бумажными цветами – розами, нарциссами, фиалками. А еще – длинными зелеными бумажными гирляндами, какие развешивают на пивных фестивалях.
– О боже! – произносит Овечка и садится.
Садится там же, где стояла, – опасности сесть на пол нет ни малейшей: везде что-нибудь да есть, всегда что-нибудь да попадется, – она опускается на плетеное сиденье фортепианного табурета (черного дерева), стоящего здесь при отсутствии пианино.
Пиннеберг молча стоит рядом. Он не знает, что сказать. Когда он снимал жилье, ему показалось, что все вполне прилично.
Внезапно в глазах Овечки загорается огонь, ноги снова обретают силу; она вскакивает, она подходит к увитой цветами шпалере, она проводит пальцем по одной из реек. Рейки, как уже сказано, имеют выемки, вернее сказать, желобки. Овечка смотрит на палец.
– Вот! – говорит она и показывает его Пиннебергу. Палец весь серый.
– Пыльно немного… – осторожно говорит тот.
– Немного… – Овечка смотрит на него, ее глаза мечут молнии. – Ты наймешь мне прислугу, да? Не меньше чем на пять часов в день!
– О чем ты, зачем?
– А кому все это вытирать, скажи на милость? Ладно бы только девяносто три вещи, с резьбой и шишечками, столбиками и завитушками… С этим я бы еще справилась. Хотя и они – безбожная трата времени! Но решетка – в одиночку я буду возиться с ней по три часа каждый день. Да еще эти цветы…
Она хлопает по бумажной розе. Роза падает на пол, а в солнечном свете пускаются в пляс мириады серых пылинок.
– Так что, нанимаем прислугу? – осведомляется Эмма, которая сейчас мало похожа на овечку.
– Может, будешь делать генеральную уборку раз в неделю?
– Глупости! А как Малышу тут расти? Сколько синяков он успеет набить обо все эти колонки и ящики? А?
– До тех пор мы, возможно, обзаведемся отдельной квартирой…
– До тех пор! А зимой как топить? Под самой крышей! Две стены – наружные! Четыре окна! Каждый день – по полцентнера угольных брикетов, и все равно будем стучать зубами от холода!
– Ну, знаешь ли, – говорит он, – съемное жилье с хозяйской мебелью – это, конечно, не свое.
– Это я прекрасно понимаю! Но сам скажи, тебе-то тут как? Нравится? Хочется здесь жить? Просто представь: ты приходишь домой, протискиваешься между всеми этими набалдашниками, путаешься в покрывалах… Ай! Так я и думала – держатся на булавках.
– Ничего лучше мы все равно не найдем.
– Я найду. Будь спокоен. Когда мы можем расторгнуть договор?
– Первого сентября. Но…
– А съехать?
– К тридцатому сентября. Но…
– Шесть недель! – стонет она. – Ладно, как-нибудь вытерплю. Мне только жаль нашего бедного Малыша – что ему здесь тоже жить придется. Я-то думала, мы с ним будем гулять на природе, готовить, натирать мебель!
– Но не можем же мы вот так сразу взять и съехать!
– Еще как можем. А лучше бы – сейчас, сегодня, сию же минуту!
Она стоит перед ним, всем своим видом выражая негодование: щеки разрумянились, глаза сверкают, голова высоко поднята. Она вся на взводе.
Пиннеберг медленно произносит:
– Знаешь, Овечка, ты мне казалась совсем другой. Куда нежнее…
Она со смехом виснет у него на шее, треплет по волосам.