Ганс Фаллада – Что же дальше, маленький человек? (страница 13)
Едва она заканчивает, как часы снова принимаются бить – еще проворнее, еще звонче: удар за ударом, десять, пятнадцать, двадцать, тридцать…
– Это из-за того, что мы их переставили. Их переставлять нельзя, – шепчет Пиннеберг.
– О господи, пойдем скорей отсюда! – выдыхает Овечка.
Но в дверях, загородив проход, стоит старуха – стоит и не сводит глаз с часов.
– Бьют, – шепчет она. – Бьют без остановки. А когда перестанут, никогда больше бить не будут. Я слышу их в последний раз. Всё от меня уходит. Как много людей бывало здесь раньше! А теперь молодые люди тоже хотят уйти. И деньги ушли. Когда часы били, я всегда думала: их еще мой муж слышал…
Бой затихает.
– Ради бога, фрау Шарренхёфер, не сердитесь… Не надо было мне трогать эти часы, простите, пожалуйста…
– Это я виновата, – всхлипывает Овечка. – Все из-за меня…
– Идите, молодые люди, идите. Значит, так суждено. Спокойной ночи, молодые люди.
Они протискиваются мимо нее, оробевшие, пристыженные, как дети.
А старуха неожиданно четко и ясно кричит им вслед:
– Не забудьте в понедельник оформить в полиции регистрацию! А не то у меня будут неприятности!
Они сами толком не знают, как добрались обратно через все эти темные захламленные помещения, держась за руки, словно испуганные дети.
Тем не менее сейчас они стоят в своей комнате, тоже какой-то неживой, – стоят рядом в темноте. Как будто бы не желают включать свет, словно боятся, что он окажется таким же тусклым, как мутная старухина лампочка.
– Кошмар какой, – говорит Овечка, глубоко дыша.
– Да уж, – соглашается Пиннеберг. И после паузы повторяет: – Да уж. Овечка, она же совсем сошла с ума, эта женщина, горюя по своим деньгам!
– Так и есть. А мне… – Они по-прежнему стоят во тьме, взявшись за руки. – А мне придется целыми днями сидеть дома одной, и она в любой момент может ко мне заявиться. Ну уж нет! Нет!
– Успокойся, Овечка. Когда я с ней разговаривал, она вела себя совсем иначе. Может, это только один раз…
– Молодые люди… – вспоминает Овечка. – Она говорит это так мерзко, как будто мы чего-то не знаем. Милый, любимый мой, я ни за что не хочу стать такой, как она! Правда же, я такой не стану? Мне страшно.
– Но ты же Овечка, – говорит он, обнимая ее. Она такая беспомощная, такая взрослая и беспомощная, и так льнет к нему в поисках защиты. – Ты Овечка и Овечкой останешься. Разве ты можешь превратиться в старуху Шарренхёфершу?
– Надеюсь, что нет! А вдруг нашему Малышу навредит то, что я буду здесь жить? Ему нельзя пугаться, его мама должна быть веселой, чтобы он тоже рос веселым.
– Да-да, – отвечает Ханнес и гладит ее. – Все будет хорошо…
– Вот ты так говоришь, но почему-то не обещаешь, что мы отсюда съедем. Причем немедленно!
– Но как мы можем съехать? Разве у нас есть деньги, чтобы полтора месяца оплачивать две квартиры?
– Ох уж эти деньги! – негодует она. – Значит, я должна тут сидеть нервничать, а Малыш пусть родится страшилищем – и все из-за каких-то денег!
– Да, ох уж эти деньги, – говорит он. – Деньги – и зло, и благо…
Пиннеберг баюкает жену в объятиях. В этот миг он вдруг почувствовал себя мудрым и опытным; вещи, которые прежде были для него важны, больше не имеют значения. Можно быть честным.
– Никаких особенных дарований у меня нет, Овечка, – говорит он. – Высоко мне не взлететь. Так что деньги нам всегда придется считать.
– Ох, милый, – нараспев тянет Овечка. – Ох, милый!
Ветер колышет белые занавески на окнах. Комнату заливает мягкий свет. Словно влекомые волшебной силой, они рука об руку подходят к открытому окну и выглядывают наружу.
Луна озаряет землю. Справа мерцает и танцует одинокий огонек – последний газовый фонарь на Фельдштрассе. Перед ними прекрасная картина: прогалины уютного света чередуются с глубокими, мягкими тенями там, где растут деревья. Тишь такая, что даже здесь, под самой крышей, слышно, как журчит по камням Штрела. Ночной ветер ласково овевает их лбы.
– Какая красота, – говорит она. – Какой покой!
– Да, – соглашается он. – Хорошо тут. Вдохни поглубже – воздух здесь совсем не такой, как у вас в Плаце!
– У нас в Плаце… Плац – это больше не «у меня», я там не живу. Мой дом – в Зеленом тупике у вдовы Шарренхёфер.
– И больше нигде?
– И больше нигде!
– Ну что, сходим вниз?
– Не сейчас, милый, давай пока приляжем. Мне нужно тебя кое о чем спросить.
«Сейчас начнется», – пронеслось у него в голове.
Однако она ни о чем не спрашивает. Просто лежит, и ветер треплет светлые волосы на ее лбу, сдувает их то так, то этак. Он не может отвести от них глаз.
– Так спокойно… – говорит Овечка.
– Да, – соглашается он.
– Слышишь? – восклицает она.
Где-то далеко звучит музыка – оркестровая, понимают они, но что именно играют, непонятно: ни тот ни другая в музыке не разбираются.
– Тут где-то неподалеку есть ресторан? – спрашивает Овечка.
– Нет, нигде нет, – отвечает ей супруг. – Откуда же она доносится, эта музыка?
Они снова прислушиваются. Потом он высвобождается из ее объятий и растворяется в комнате. А она все вглядывается в ночь, где стремительно восходит луна – словно на глазах карабкается в небо, ступенька за ступенькой.
Милый возвращается:
– Пойдем, Овечка, послушаешь!
Он проводит ее под шпалерой в спальню и делает знак не шуметь. Музыка здесь звучит отчетливее, хотя все еще очень тихо.
– Калибе, – поясняет Пиннеберг, – редактор! Радио! Я сегодня вечером обратил внимание, что на крыше торчит антенна.
– Что же так тихо? Неужели не может включить погромче, чтобы и мы послушали?
– Он, похоже, в музыке хорошо разбирается. В газете частенько выходят его музыкальные заметки. Но я их, по правде говоря, не читаю… Ложись-ка спать, Овечка.
– Давай еще немножко посидим у окна! Завтра утром можно будет выспаться, воскресенье ведь. И потом, я же так и не спросила…
– Ну, так спрашивай!
Пиннеберг немного раздражен. Он достает сигарету, осторожно закуривает, делает глубокую затяжку и говорит опять, но уже заметно мягче:
– Спрашивай, Овечка.
– А сам сказать не хочешь?
– Но я ведь даже не знаю, о чем ты хочешь спросить.
– Ты знаешь! – возражает она.
– Вовсе нет, Овечка…
– Ты знаешь!
– Раз я говорю тебе, что…
– Ты знаешь!
– Овечка, пожалуйста, хватит глупостей. Спрашивай!