Ганс Андерсен – Неизвестный Андерсен: сказки и истории (страница 6)
Из прилегавшей церкви грянули раскаты органа, он звучал совсем как дома, в кёгеской церкви, и Кнуд вошел внутрь. В большом соборе сквозь расписные окна пробивались солнечные лучи и падали меж высоких, стройных колонн; и мысли его устремились к Богу, и в душу сошел покой.
Он отыскал в Нюрнберге хорошего мастера, и остался у него, и выучил язык.
На месте старых рвов, что окружали город, теперь разбиты маленькие огородцы, но высокие стены с тяжелыми башнями стоят до сих пор; на бревенчатой галерее, идущей по всей крепостной стене и глядящей на город, свивают свои канаты канатчики, и изо всех расщелин и отверстий здесь растет бузина, свешивая свои ветви над стоящими внизу низкими домиками; в одном из таких домиков и проживал мастер, у которого работал Кнуд; склоняясь к маленькому чердачному окошку, бузина заглядывала к Кнуду в каморку, где он спал.
Он прожил здесь лето и зиму, но когда пришла весна, ему стало невмоготу, бузина цвела, и цветы издавали такой родной запах, как будто он находился в саду под Кёге, – и тогда Кнуд покинул своего мастера и перебрался к другому, поближе к центру города, где не было ни одного бузинного деревца.
Мастерская находилась возле одного из старых каменных мостов, над низкой водяной мельницей, шумевшей и день и ночь; за окном была лишь быстрая река, зажатая с обеих сторон домами, которые все были увешаны старыми ветхими балконами, казалось, они вот-вот постряхивают их в воду. Здесь не росло ни единого бузинного куста, не было даже ни одного цветочного горшка с зеленым растеньицем, зато прямо напротив стояла большая старая ива, которая словно бы крепко держалась за дом, чтобы ее не снесло течением; она простирала над водой свои ветви, точь-в-точь как ива в саду у кёгеской речки.
Вот уж действительно, уйдя от Бузины-матушки, он угодил к Иве-батюшке; в этом дереве, особенно в лунные ночи, было нечто такое, отчего он чувствовал себя
Только луна тут совсем ни при чем, нет, дело было в дереве.
Он не мог этого вынести, а почему? Спросите иву, спросите цветущую бузину!.. И он простился со своим мастером и с Нюрнбергом и отправился дальше.
Про Йоханну он никому не рассказывал; горе свое хранил про себя, а в истории о медовых коврижках стал усматривать особенный смысл; теперь он понимал, почему у кавалера была слева горькая миндалина, у него у самого в сердце осталась горечь, а Йоханна, всегда такая ласковая и улыбчивая, она оказалась всего-навсего медовой коврижкою. У него было такое чувство, что ремень котомки перетягивает ему грудь и не дает дышать, он ослабил его, но легче ему не стало. Мир окружал его только наполовину, другую половину он нес в себе, вот в чем беда!
Лишь когда он завидел высокие горы, мир перед ним распахнулся, мысли его обратились вовне, на глаза навернулись слезы. Альпы походили на сложенные крылья земли; что если она подымет их, расправит большущие перья с пестрым узором из черных лесов, пенистых вод, облаков и снегов! «В Судный день земля расправит свои большущие крылья, взлетит к Господу и лопнет, как мыльный пузырь, в лучах Его славы! О, хоть бы уже наступил Судный день!» – И он вздохнул.
Тихо брел он по стране, которая напоминала ему травянистый фруктовый сад; с деревянных балконов домов ему кивали девушки, плетущие кружева, вершины гор пламенели в лучах красного вечернего солнца, а когда он завидел средь темных деревьев зеленые озера, ему вспомнился берег Кёгеского залива; сердце его стеснила грусть, но не боль.
Там, где Рейн одною долгой волною мчится и свергается вниз и, разбиваясь, превращается в белоснежные прозрачные облачные клубы, как если бы то было сотворение облак, – а радуга парит над ними оборванной лентою, – там ему вспомнилась мельница под Кёге, где кипела и разбивалась с шумом вода.
Он охотно остался бы в тихом прирейнском городке, но здесь было столько бузины и так много ив! И он двинулся дальше; через высокие, могучие горы, через каменоломни, по дорогам, что, как ласточкины гнезда, лепились к отвесным скалам. На дне пропастей бурлила вода, под ним были облака; он шел среди блестящих чертополохов и альпийских роз и снегов, под теплыми лучами летнего солнца… И вот он простился с северными странами, и спустился под каштаны, и очутился среди виноградников и маисовых полей. Горы встали стеною между ним и всеми воспоминаниями, так и должно было быть…
Перед ним лежал большой, великолепный город, он назывался Миланом, здесь Кнуд нашел немецкого мастера, который принял его к себе; Кнуд попал в дом к старой добропорядочной чете. Им пришелся по сердцу тихий подмастерье, который мало говорил, зато много работал, был богобоязлив и набожен. И Господь точно снял у него с души тяжкое бремя.
Самым любимым его удовольствием было подниматься иногда на кровлю огромной мраморной церкви, ему казалось, что вся она, с изображениями, остроконечными башнями и украшенными цветами просторными залами, вылеплена из снегов его родины; из каждого угла, с каждого шпиля, из-под каждой арки ему улыбались белые статуи. Над головой у него было синее небо, под ногами – город, за которым раскинулась зеленая Ломбардская равнина, а севернее высились горы, покрытые вечным снегом… И ему вспоминалась кёгеская церковь с увитыми плющом красными стенами, но его не тянуло назад; он хотел, чтобы его схоронили здесь, по эту сторону гор.
Он прожил тут год, а с тех пор, как он покинул родные края, прошло уж три года; и вот мастер повел его в город, но не в манеж, поглядеть на цирковых наездников, нет, а в большую оперу, это был зал, который тоже стоило посмотреть. Во всех семи ярусах там висели шелковые занавеси, а от пола до головокружительно высокого потолка сидели преизящные дамы с букетами в руках, точно они собрались на бал, а господа были в полном параде, многие – в серебре и золоте. Там было светло, как ярким-преярким днем, а потом грянула чудесная музыка, это было куда великолепнее, чем «Комедия» в Копенгагене, но зато там была Йоханна, а здесь… О, это произошло словно по волшебству! Занавесь раздвинулась, и здесь тоже стояла Йоханна, в золоте и шелке, с золотою короною на голове; она пела так, как может петь лишь ангел Господень; она выступила вперед, насколько это было возможно, она улыбалась так, как могла улыбаться только Йоханна; она смотрела прямо на Кнуда.
Бедный Кнуд схватил мастера за руку и громко крикнул: «Йоханна!», но его было не расслышать, музыканты наяривали вовсю; мастер же ответно кивнул: «Верно, ее зовут Йоханна!», после чего развернул печатный листок и показал ему, там стояло ее имя, полное имя.
Нет, это был никакой не сон! И все восторженно ее приветствовали и бросали ей цветы и венки, и всякий раз, когда она уходила, вызывали ее опять, и она уходила и выходила снова и снова.
На улице вокруг ее кареты теснились люди, впрягшись, они повезли ее, и Кнуд был впереди всех и радостней всех, а когда они добрались до ее роскошно освещенного дома, Кнуд оказался у самой дверцы кареты, дверца распахнулась, и Йоханна вышла, свет падал прямо на ее родное лицо, она улыбалась, и благодарила так ласково, и была так растрогана; и Кнуд посмотрел ей прямо в глаза, и она тоже посмотрела Кнуду в глаза, но она его не узнала. Какой-то господин со звездой на груди подал ей руку – они обручены, раздалось в толпе.
Тогда Кнуд пошел домой и затянул котомку; он хотел, он должен был вернуться на родину, к бузине и иве… о, только бы очутиться под ивою! За один час можно прожить целую жизнь!
Его уговаривали остаться; никакие уговоры на него не действовали; ему говорили, что дело идет к зиме, что в горах уже выпал снег; ну так он пойдет по колее, оставленной медленно едущею почтовой каретою – для нее же будет проложен путь! – пойдет с котомкою за спиной, опираясь на свою палку…
И он двинулся в сторону гор, и он взбирался на них, и спускался с них; он уже выбился из сил, но все еще не видел ни города, ни жилья; он шел на север. Над ним зажглись звезды, ноги у него подкашивались, голова кружилась; далеко внизу, в долине, тоже позажигались звезды, небо, казалось, раскинулось и под ним. Он чувствовал, что ему неможется. Звезд внизу все прибывало, они становилось все ясней и ясней, они перемещались туда и сюда. То был маленький городок, в котором мерцали огни, и, поняв это, Кнуд напряг последние свои силы и дотащился до убогого постоялого двора.
Он провел здесь целые сутки, ибо его тело нуждалось в отдыхе и уходе. В долине была оттепель и шел мокрый снег. На другое утро сюда явился шарманщик, он заиграл родную, датскую мелодию, и дольше Кнуду было не вытерпеть – он шел день за днем, много дней, да так шибко, словно торопился попасть домой прежде, чем они все там поумирают. Но он никому не рассказывал, что его снедает тоска, никто бы и не подумал, что у него сердечное горе, самое глубокое, какое только бывает, его не откроешь миру, оно нешуточное, его не откроешь даже друзьям, а у него их и не было! Чужак, он шел чужой стороною, домой, на север. В единственном письме из дому, что давным-давно послали ему родители, говорилось: «Ты не настоящий датчанин, не то что мы! Все мы тут датчане до мозга костей! А тебе по сердцу лишь чужие края!» Вот что написали родители – да, уж они-то его знали!