реклама
Бургер менюБургер меню

Галя Робак – Невыдуманные истории (страница 4)

18

И как бы ни запрокидывали головы пленники да каторжники на горизонт, ожидая, что небесное светило скроется и даст им уже оттрапезничать хлебом да водой, ни в какую солнце не уходило!

Столько богов себе люди создали, и, главное, почитают до сей поры – неистово, пылко, крепко! И душу на служение кладут, и жертвы приносят, потому как бог без жертвы что женщина без даров – не вознаградит, не наполнится, не засияет.

И вот всё не заходило солнце, стояло круглые сутки на небе – Аллах сердился, Христос головой качал, Вишну облегчал страдания каторжников, а Зевс – да-да, был там и он – Зевс во всю силу смеялся над глупыми пленными, не желающими принимать пищу под солнцем.

И сияющая ослепительная колесница древнегреческого бога Гелиоса, остановилась на месте и замерла, и ее венценосный хозяин потешался и перемигивался с Зевсом. И не было у каторжан ни единого вероятия, что скроется Гелиос на своей небесной колеснице, потому как страшно жесток был этот бог, как и красив. Ибо всё, что тебе красиво, то жестоко.

День не ели мусульмане, два не ели.

Надсмотрщики уж обеспокоились – вчера крепкий пленный, сегодня еле-еле душа в теле лопату волочит, а другой и вовсе падает, как загнанная кобыла – в чём тут дело?

День на третий смекнули, что работники от пищи отказываются. Насильно пытались кормить – да где там! Ничего ты не заставишь человека сделать, если воля у него есть и пока он не хочет.

И вот прошла неделя – уж несколько работников отдали Аллаху душу, не дождавшись, пока скроется небесное светило и позволено будет пищу принять. Другие, побоявшись гнева Всевышнего, лежали без движения, не желая принять яства, подносимые им, потому как это значило принять в себя грех.

Уж и батюшку к ним вызвали, но не смог он вразумить несчастных, и померли они от голода вслед за собратьями. А один каторжник даже поднялся на локтях из последних сил, и харкнул попу прямо в область лица! И выругался еще на своем, ненашенском, что, мол, не уважает поп Аллаха и другой вере служит.

Да-а, намучились работники тогда в то лето, но дорогу всё же проложили, да еще какую!

Добротную, крепкую, до сих пор стоит!

Только сказывают, что с тех самых пор, когда едешь ночью по этой железной дороге на Мурман или в Петербург, слышны из-под рельс стоны – жалобные, протяжные.

Днем-то уж весь вагон шумит, вряд ли услышишь, а ночью призраки как разойдутся, как давай скулить да дребезжать!

Так воют печально эти самые каторжники, духи их неупокоенные, воют над судьбой своей несчастной, да проклинают мурманское лето.

Случай в Таврическом Саду

Теплым весенним вечером, где-то в середине мая, одна хорошенькая барышня не спеша прогуливалась по Таврическому саду. Вокруг нее всё было зелёным и синим. Зелень только расходилась, повсюду распускались листки и кое-где на кленах, дубках и липах еще раскрывались почки. Сосны, ели, лиственницы пушились и норовили достать до барышни яркими мохнатыми лапками.

– Потрогай нас, погладь нас, взгляни на нас! – вокруг всё шебуршало и шелестело.

А над этим темнеющим зелёным покровом небо принималось ускоренно синеть, будто кто-то добавил синей акварели на пропитанный водой кусок мокрой голубой ткани, удивительно гладкой и тонкой. Вслед за вечером ночь плавно опускалась уже небу на плечи.

Какой волшебный, упоительно прекрасный час! Всегда в такое мгновение вокруг всё застывает – происходящее настолько красиво, что природа заставляет замереть каждое живое создание, и будто сама становится картиной. И мнится, что всегда так было, и всегда так будет, что бы ни случилось. Всегда найдет природа минуту на волшебство.

Прохожие тотчас становятся рисованными силуэтами, небо – пейзажем, деревья и кусты – бездыханным натюрмортом.

Но вот происходит нечто, волшебство испаряется, как ему и подобает, и снова всё встаёт на свои места. Всё, что замерло, отмирает и начинает двигаться дальше – лететь, шелестеть, шуршать, искриться, рябить, отбрасывать тень…

Обыватель не заметит ничего и поспешит дальше к своим суетным делам, а особенный, встретившись с чарами, подивится уж не в первый раз, и на лице его осядет загадочная улыбка и весь день он потом будет ходить улыбчивый и задумчивый, потому что рад, стало быть, что с ним разговаривает нечто огромное и великое, вечное и могучее. А что – никто не знает, что оно, и имени никто не назовет, зато присутствие его всем знакомо, каждой твари живущей.

Человек, необыкновенное замечающий в повседневном, сильнее других. И глаза у такого человека всегда иные, – цепкие, ясные. Не все могут такому в глаза смотреть – ой, не все! Жгут тебя глаза эти, спрашивают – да всё о том, что сам боишься у себя спросить.

Это как в темный лес попасть одному – человеку со светлой душой любой мрак не страшен, он перед собой чист, по сердцу жил, одной совестью да любовью ведомый.

А иной дрожит весь, как заяц, потому что в нем такая же темнотища, как в лесу том. Обманывал он, над слабыми развлекался, перед сильными пресмыкался, к наживе спешил – дух святой утратил. И он всё скорее к выходу продирается, ничего не видя, от страха себя не помня, а ветки да кусты из темноты цепляют, царапают, да по щекам хлещут – словно руки из тьмы отовсюду к нему тянутся. И внутри у него такое ж, и он, несчастный, знает, что если остановится, то те, что внутри него с теми, что снаружи схватятся, и от него самого ни клочка ни останется. Скорее, скорее спешит.

А человек благородный неторопливо ступает – в нем душа ликует и так сияет, что тьма расступается. А если песню затянет, вовсе ничего не страшно. Мысль чистая священна, и всякую тьму нарушить способна.

Черный ворон, сложив крылья за спиной, как руки, задумчиво прохаживался вдоль пруда. Словно старый дед, одетый в черное пальто с серым шарфом, он вышагивал стройно и аккуратно, как бы подчеркивая свою собственную строгость и укоряя расхлябанность и разнузданность настоящей эпохи. Как грозно он вышагивал! Если бы не трава, покрывавшая холодную землю в парке, казалось, мы бы услышали его сердитый топот!

А барышня всё шла и шла. Ее не интересовали ни прохожие, что с интересом поглядывали на нее, ни прекрасные лебеди, что, склонив головы, плавно и торжественно рассекали темную гладь озера, захваченного камышами.

“Как же я далека от всего, от всех! ”– думала она, проходя под кронами деревьев, сплетенными в коридор.

“У меня нет ничего, что способно привлечь и увлечь! Во мне совершенно нет стремлений и усердия, да и откуда бы им взяться, если, сделав хоть что-то мало-мальски дельное, я потом любуюсь на это целый месяц, а то и больше! Как же я бесполезна, зачем же я живу и для чего? Для чего грущу, проходя по этим красивейшим, нарядно освещенным улицам, заглядываясь в витрины на вещи, что никогда себе не позволю? Зачем это всё придумано и кем, чтоб все так стремились сделать эти вещи своими, а ведь без них солнце также светит и день наступает такой же ясный и ты ничуть без них не хуже…

Зачем же мы все так хотим покупать новое, когда старое еще не износилось, и зачем женщинам прощают этот милый грех к обновкам, когда на самом деле это страшнейшая напасть и она однажды всех погубит?

Зачем же я вечно влюбляюсь в тех, кто мной лишь забавляется? Зачем разбиваю сердце тому, кто мечтает мной утешиться? В чем мое предназначение и зачем без профессии мы никому не нужны? Мужчины нынче так насытились красотой, что им теперь подавай успешную женщину, ах, зачем, зачем же я не такая!”

Так думало это прелестное создание, идя по дорожке вдоль пруда. И тут наконец она заметила скамеечку невдалеке, на которой никого не было. И вокруг тоже не было никого, потому что все уже нагулялись как полагается и поспешили к своим драгоценным кроватушкам и диванцам.

В каждой кухне любого дома на каждой ленинградской кухне уже синеватые язычки газа весело плясали вокруг чайникового днища, облизывая его со всех сторон; а чайник с притворным возмущением кипятился.

У всех в это время чайники пыхтели и накалялись, ведь, безо всяких сомнений, в Ленинграде это предмет известный – после прогулки самое оно чайку попить покрепче, да послаще!

Привалившись на скамейке. барышня взглянула на плохо уже различимую воду в пруду, на скрещенные лапы елей и продолжила свой внутренний монолог.

“Мне сейчас бы идею, ну хоть какую-нибудь идею, и сколько бы тогда стало вокруг меня людей! И все бы спрашивали меня что-то, что-то мне подносили на одобрение, и мы бы вместе все выдумывали, и всем было бы весело и дружно, и всем была бы прибыль! А я сижу тут в этом парке, никому не нужная, и друзей у меня нет, и подлюженьки мои не любят меня, и за душой ни гроша!”

И так горько расплакалась наша барышня, что ее уже было не остановить.

Девушка, что вы плачете? – раздалось откуда-то сбоку. Это оказался красивый молодой человек с такими пронзительными глазами, что, если бы барышня сейчас так не ревела, она бы непременно этим глазам бы построила свои.

Ах, ничего! Оставьте меня!

Ну вот уж нет! – молодой человек подсел к ней поближе. Казалось, он был даже доволен, что девушка плачет, потому что тут же расправил свои широкие плечи и заботливо на нашу барышню посмотрел. Она, взглянув на него, расплакалась еще больше, прильнув незаметно к нему на грудь. Он приобнял ее и больше уже ничего не говорил. Но на груди у молодого джентльмена плакать и рыдать было в высшей степени неудобно, к тому же мировая скорбь и утрата веры во всё сущее в сердце девушки как-то поубавились, и оно стало спешно заполняться каким-то другим чувством, сладостным и приятным.