реклама
Бургер менюБургер меню

Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 90)

18

Укрыть беглянку в доме профессора Евсикова предложил сам Константин. Действительно, дома по адресу Последний переулок не знали ни Турмалайка, ни Муханов, ни Талановы-старшие. Костик повёз Дину, Сашка вернулся домой за её вещами. В «Прапарнас» Сашка перебрался из похожей коммуны после выстрелов в арке. Смалодушествовал. Струхнул. Стыдился. Скрылся. Дважды порывался уехать из города. Доставал билеты через знакомого кондуктора и дважды возвращался с вокзала. Через несколько дней обнаружил себя на Воронцовых полях, рассматривающим лепнину, картуши, маскароны, цветочные вазы на доме с беседующими змеями. Рептилии злобно сверкали хрустальными глазами. Изгоняли. И два дня Сашка уходил ни с чем. На третий увидел знакомое лицо в окне. Как странно выходит в жизни, он всегда боялся красивых женщин. Он привык к сиюминутному обожанию поклонниц. Он не собирался ни с кем связывать свою жизнь надолго. Он считал себя смелым и свободным. И один миг, одна ситуация показывает тебе, кто ты таков и как хрупки твои планы. Сейчас присутствие женщины, из-за которой в него стреляли, становилось важнее литературных кружков, притихшей Музы, собственного страха и слабости.

После чаепития, проводов Сашки, расспросов Прасковьи Палны долго не спалось на чужой постели. В Костиной комнате засилье растений. Сам хозяин «оранжереи» перебрался в проходную комнату возле гостиной. Просил гостью не смущаться, весь вечер болтал о Мушке, в последнее время жаловавшейся на роли, всё чаще ей выпадавшие: Нюра-птичница, Клава-жница, корабельный юнга, революционный арапчонок, как будто она травести.

Пора спать, а сон не шёл. Дина просматривала пронесшийся день заново. Длинный, длинный – счастливый день.

А Турмалайка вовсе не цербер – вот тебе, самонадеянной, не видящей ничего дальше своего носа, получай урок.

А Муханов дрянь, жалкий тип и подлец: знал, Сашка жив, нарочно молчал.

А поцеловаться успели только два раза, в кулисах, между брошенных в углу декораций: валялась, кажется, ростовая кукла оловянного солдатика и картонный Щелкунчик, на сцене возводили огромную фанерную фигуру матроса со штыком.

А глаза у него серые, нет, даже голубые, чистые и не страшные глаза.

А про новые стихи не успела.

А сын он у матери и вправду один.

А в Петроград они поедут.

А любить, оказывается, она умеет.

С каждым новым испытанием понимаешь, какие силы в себе несешь. Едва тебе показалось, нету мочи вынести, Господи, удержи, как выпадает новое, отчего только что пережитое кажется не таким страшным, неподъёмным. Один беспокой сменяет другой. Искусы, муку, треволнения: прещения пережить бы. На душе смута. А тебе души чужие врачевать надобно.

Роман Антонович проверил, хорошо ли укрыт одеялом ребёнок. Толик после краткого гостевания у Сиверсов принялся кашлять весенними ночами, ни разу не болев за зиму. И кашель лающего характера. Надо бы соком редьки с мёдом попоить.

Дела наплывают.

Помыслы одолевают.

Тревоги множатся.

Нужда надвигается.

Аресты пошли.

А сдаться – невозможно такое.

Держаться духом, стойкость испытывать.

Отцы, Мелетий с Илларионом, пророчат разор церкви Христовой.

Обновленец, извергнутый из прихода, грозился Политотделом.

Сказано, наполнились мрачные места земли домами беззаконий.

Проповедь говоришь, а слышат ли? Или слышат иное, что попало.

Паства скудеет. Не так быстро, как в новообрядческой, а всё ж отток.

Вашутин вот – перебежчик, клятвопреступник, отщепенец.

Головщик из хора ушёл. Пришлый забесплатно трудиться не станет.

Дохода нет. Ни приношений, ни благотворений, ни пожертвований.

Расчёты затруднительны и за дрова, и за свечи, и на жалованье.

Люди ясности ждут, утешения, точных дат ухода супостата. Откуда?

Один приходит спрашивать, можно ли любить в эпоху похорон.

Другая – поминать ли отца за упокой, если не видела кончины.

Другой – можно ли староверу на никонианке ожениться.

Вменяется ли во грех игра в театре?

Не ложь ли, жить навроде сестры рядом, когда любишь?

Эх, люди, люди…

Всё-то мы не о том, всё не о Нём.

Говорил ли вам кто, что нужно любить Христа?

Вот, о чём каждый час желай. Беспрестанно молись. Беспрестанно молись! И всё пребудет: и силы, и разум, и честь, и правда. И сам поймёшь, грех ли актёрство или женитьба на иноверке. А что же у монаха про любовь спрашивать? Что он сам, грешный, последний, распоследний гордец, о любви знает? Столько лет в аскезе, в посту, молитве дневной и ночной. А приходит человек и приводит рассказ, как почти с десяток лет назад вёл тот в дом свой любимую твою. И у тебя, старика, ноги подкашиваются. И ты возревновал. Вскипают пенно страсти. А как говорит тебе человек, что дитя твое, выращенное с года и тобою воспитанное, держал он в руках в третий день по рождению, так вскипают пенно грехи смертные и переворачиваются в тебе миры. Ты на молитву встаёшь и жарко просишь своего Бога выбрать между вами двумя. Просишь оставить мальчика тебе. А через два дня вбегает к тебе в келью твой сподвижник, друг верный, протодиакон, и хрипит белыми губами: громкое дело, громкое дело. Базар кипит, слободка шепчется, газеты пестрят, до церкви долетело: спойман белый офицер на Пятницком кладбище. После двухмесячного укрывательства попасться возле могил, где только мёртвые следят за живыми? Кто мог там его узнать? И ты в сомнениях, радость ли твоя так горька? Гордыня ли так противна? Разума ли ты лишён, чтоб другому гибели накликать? И вот дитя оставлено тебе. Но не ты ли молитвой своей у ребёнка отца отнял?

И есть от чего в себе разувериться.

Но давний твой сотоварищ, дьячок, постарше годами и умудрённее, говорит: окстись, не возносись, гордыня. Не взлетай, не бери на себя. Тебе ль такое по силам, человече?

И снова наземь, в пол, ночь на коленях.

Вымаливать, казниться, благодарить.

Глупая башка.

Блоха.

Букашка.

Середины нет для священника.

Есть монах.

Настоятель храма, иерей.

Не Роман Перминов, а о. Антоний.

Отече Вечный, Приоткрытый, не оставь, удержи, аз есмь раб Божий и буду хранить закон Твой всегда, вовек и во век века.

Швецы не показывались с неделю – редкий случай.

А воскресным днём налетело разом человек с пятнадцать. День небывало тёплый. Солнце возвращается! Лёгкое прозрачное солнце восстаёт. С желобов потекло, ручьи в льдинах засквозили. Снег стал неверным, прозрачно-водянистым с отливом изумрудной воды. Вороны всполошились в саду. И сад воспрянул; теплом жизнь деревам обещана: не спилят. Через открытые форточки в дома заходил воздух, какой бывает только весною. В нём есть и запах сырой земли, и дух листвы палой, и дымок дальний костровый, и что-то необъяснимо свежее, обновляющее, от не набухших, не развернувшихся почек. Даже в городе природа может даровать человеку необыкновенно вдохновляющую силу.

Сегодняшним утром ячменные лепёшки пекла Вита – на именины Лаврентия. Липа присматривала, давала советы. Выходило сносно. Лавр в кабинете чинил прогоревшую бульотку. Дважды заглядывал, но на него махали руками, сюрприз готовили. В кухне жар от плиты; позабылась зимняя мука – студёный пол и вымерзшие стены. Найдёныш благостно повторяла: «Есть Бог на свете, зиму пережили».

В кабинет, где за починкой корпел Лавр, не доносились звуки со двора, а уличная тишина нарушалась редко заезжающими в проулок санями или стуком калитки, если кто шёл во флигель. Сегодня и сани подъезжали, и калитка то и дело хлопала. Надо будет войлоку примотать проволокой или кожей на стыке подбить.

Утренний хлопотливый двор с беготнёй, распахнутой дверью флигеля, громкой рубкой и пилкой дров на брошенных вдругорядь не на месте козлах, шумное пламя костра под казаном, привлекли Липу и Виту. Обе силились понять, что за собранье и с чего в несвойственную швецам рань. Вита кисель ревеневый разлила по чашкам – студиться, оладьи выложила горкой на блюде. Теперь обе приникли к стеклу.

– Вот вам из починки. Готова бульотка, – Лавр, видя, что не отзываются на его приход, взялся за самовар. – И самовар холодный? Не помочь ли?

Подошёл и сам к окошку. Девушки чуть встрепенулись, подвинулись. Липа бросила через плечо.

– Кисель нынче. Не чай.

Швецы вытащили на двор из флигеля стол и скамьи. На досках стола резали хлеб и солонину. Двое вынесли ящик с торчащими яркими бутылочными пробками. В кресле на крыльце уселся парень с гармонью-хромкой, возле него на перилах примостились ещё трое, курили. Пока не играл, только примеривался. Две женщины, одна в красной косынке, другая обритая, принялись парней, притащивших ящик с бутылками, обряжать в разноцветные кофты и юбки, размалёвывать им лица помадой. Парни хохотали и пихались с теми, что расселись на скамьях, да отпускали в их адрес ядрёное словцо одно за другим. Курившие на крыльце уставились на ворота и затрубили на церковный манер: «Благоденственное и мирное житие, здравие же и спасение и во всем благое поспешение, подаждь Господи рабу твоему». А сидящие вокруг стола вскочили и откликнулись хором: «Многая, многая, многая лета! Многая, многая, многая лета!».

– Многолетки же в пост не поют, – Липа покрутила головой влево, вправо на чудиков. Те сосредоточенно молчали.

С угла Большого дома во двор церемонно входили Мирра и Дар. Шли степенно, под руку. Улыбались. За ними Федька Хрящ, вразвалку, похоже, с утра хмельной. Их тут же окружили ряженые и две женщины. С крыльца кричали: «Кто пришёл?». Дар отвечал: «Имеющий невесту есть жених. А друзья жениха радостью радуются, слыша голос жениха. Слушайте, сия-то радость моя исполнилась».