Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 80)
…Может так статься, лишимся причастия хлебом и вином, читай отнимается от нас Царствие Божие.
…Может так статься, от нас Бог уходит. Устал от породы, не приносящей плоды. Может быть, нам здесь не место?
…Страшно? Вот и мне страшно. За вас. Потому, вечно с просьбами лезем и без молитвы о Нём. Все милости Божьи – даром, а поблагодарить забываем. Клятвы даём: ты только спаси, Господи, уж я-то Тебе и храм отстрою, и сына в монахи отдам, и капитал монастырю отпишу. Спас Господь, и что же? При лучших обстоятельствах свечку поставит. И забыл. А Господь-то нас не забывал.
…Так что же должен сказать тебе, смертный, твой настоятель? Что грешник ты? Ты и сам знаешь. Что оставлен ты? Ты и сам видишь. Что супротив Бога не взропщешь? Всё так. Всё правда. Ты скажешь, кому нужна правда? Правда нужна Тому Свету. И посмотрит Бог твой, как отдашь ты храм Его и Престол Его. Как смиришься с отступниками и ненасытными. Как забудешь Пасху и Крестный ход. Как перестанешь в церкву ходить, когда скажут – не ходи. И причину выдумают. Очень может быть, вескую с виду причину.
…Братья и сестры, помните, страдания «правды ради» есть истинный храм веры Божьей внутри вас. Пострадать – к Христу приблизиться. Знайте, враги Иакова зависят от Бога Иакова. Восста Христос. Но Бог нынче решает нечто большее, чем вопрос человека. Осознание непостижимости осушает слёзы, даёт надежду на победу Света, надежду на силу Зовущего. Терпели мы большевиков достаточно. Но теперь-то, когда за крестом придут, за нами ведь придут? За Богом нашим?
Храм отымаете? Христа оставьте!
Веры не троньте. Христа оставьте!
Душу не забирайте. Христа оставьте!
Должен же христианин бросить вызов антихристам, скрывающим под неизбежностью и повседневностью мук возможность свободы? Неужто, православные, оставим Христово дело на земле? Если в каждом из нас, внутри, храм разрушат – вот тогда погибель. А если тебя победят, вот тебя победят, и тебя победят, и меня победят, кто же тогда возвестит о Евангелии людям? Многие из вас молоды, да-поступайте «по-старому».
…Безбожники против божников стоят.
…Правде научитеся, живущие.
…Помните, правда нужна Тому Свету.
…Не оставляйте Христово дело на земле!
И снова замолчал иерей. Люди ждали, чувствовали: не окончил речи. И верно, не окончил, продолжил с хрипотцою, совсем уж осипшим голосом.
– Коли душа чистая, она и тело вытащит. Веселитеся о Господе и радуйтесь, праведные, и хвалитеся все правые сердцем. Вы – виноград российский. А если когда не будет меня рядом, вспомните вот эти слова мои: «Христос посреди нас!».
И храм ответствовал: «Есть и будет!»
Иерей слепо взглянул в зал, будто в глазах потемнело, и он не различает больше отдельных лиц, но слушает эхо. Под купол неслось:
«Есть и будет!».
Поклонился миру и, сутулясь, ушёл за Царские врата. Народ стал расходиться.
И всё больше молча шли, без жарких разговоров, без обсуждений злокозен и цен рыночных. И протодиакон ушёл к себе, ни с кем словом не перемолвившись, сынов не дожидаясь. И певчие по одному исчезли с клироса, с головщиком не обсудив спевку. И головщик, никого не ища, испарился, будто не был. А сторож церковный недоумевал, зачем иерей взял ключи от колокольни, разоблачился, да как простой монах черный, звонарь-первогодок, шумно дыша, полез наверх в лютый холод, велев за ним не ходить.
Прихожане далеко отойти не успели, как с горки церковной покатился трезвон: часто заговорили колокола. Не благостно, не в лебедя, а раскатисто, тревожно, набатом. В пост Великий и перезвон должен быть постным, редким, одним Косоухим. А тут Полиелейный заходится. Невозможно сделалось идти дальше. Люди встали, кто где был. Сани встали. Базар притих, торговцы оглядывались друг на друга, на покупателей: никак праздник какой? И тут же: «Макинтош резиновый!..»
«А бьют ещё колокола? Табак японский!..»
«Не привязали язык верёвками? Не скинули, вон, в Измайлове другорядь скинули…»
«Шинеля английская!.. Отлична в носке. Глянь, как зазывает».
Но под перезвон замолкли и пересуды, и выкрики торгашей. В грудях у человека заклокотало. Трельные колокольчики молчали, зато набольший со средним разбивали ветер, воздух сотрясали, поднимали людей русских, захиревших, свыкшихся с приниженностью, упавших духом, сдавшихся.
Вставай! Вставай! Вставай! Вст-а-в-а-й!
А когда заслушались, колокол осёкся, звук затух. Будто звонарь истощился и в сердечном приступе на верхотуре ничком упал, в приводных канатах запутавшись.
И встала полная тишина: нету Господа с вами, оставлен мир, одна пустота.
Когда заслушавшиеся, окаменевшие, стали отмирать и торопиться снова за молоком, за дровами, за картохой, когда стали разбегаться в разные стороны по разным надобам, с колокольни на чёрные движущиеся в узких извилинах тропинок точки взглянул звонарь. А как вокруг звонницы и храма остался пустой вытоптанный круг, как чёрные точки переместились к базару, к тракту, к мостку и овражку, тогда и он подался. Спускался спиной, держась за перила, тяжело раскачиваясь из стороны в сторону, будто хмельной. Ветер гулял спиралью по всей винтовой лесенке, подхватывая края рясы и закручивая в ногах, мешал: прощайте, простите, прощайте.
Лавр затемно возвращался от Евсиковых.
Костик дождался своих «нескучных» времён, кругом авантюры и казусы. Скучно не бывает теперь. И весело не бывает.
За дорогу порядком устал. Нигде не удалось подъехать. Второй час шёл пешком от Последнего переулка в слободку, нёс банку стеклянную за пазухой и бутылочку детскую в кармане. Дважды упал, растянулся поперёк дороги. А банку сберёг, и бутылка уцелела. Возле Сухаревой площади подсобил женщине с гружёными салазками, та в горку забраться не могла и плакала в сугробе. Видел арку, прежде проходную, наполовину занесенной снегом – под своды заросла. В сторону Кремля профырчали два грузовика с солдатами. Изредка попадались встречные кошевы, а попутных не встретилось. До Первой Мещанской дошёл бодро, до геппнеровских башен дотянул по расчищенной обочине мостовой, сбавив шаг. Обе башни на привокзальной площади стояли чёрными скалами, обесточенные нынешним вечером. И бесфонарный вокзал тянулся серой каменистой грядой на фоне тучистого заката. Вспомнился Колчин, давно не видались, но проведать не решился. Спешил домой, там Вита, ей нездоровилось с утра, как бы не расхворалась. А он после храма отправился с Костиком к Леонтию Петровичу за порошками. И порошки для горла выручил, и малиной, и молоком разжился у Прасковьи Палны. Той перепало козье молоко от сродницы из Левоновой пустыши. Утром положил себе на ум, добыть лекарств и быстро вернуться к больной, но вот весь день утёк сквозь пальцы с выматывающими пешими переходами.
Всплыл неприятный утренний разговор.
Шёл не выспавшийся, сонный. Тоня нагнала его по пути к церкви. Час ранний. Хотя к ним уже Филипп спозаранку прибыл. Зачастил Гора последнее время. И здорово, хороший парень. За Липу радостно. А Тоне тоже видать не спалось во флигеле, заспанная вышла. И чего людям дома не спится? Лавр сосредоточился на предстоящем разговоре Костика с о.Антонием по поводу никонианства Мушки, беспокоился недомоганием Виты, досадовал частыми размолвками с Павлом; потому разговор с Миррой-Тонькой сразу как-то не задался. Павлец не выходил из головы. На неделе выспрашивал, что есть самое ценное из бардыгинской коллекции, над какой корпеть года с два, разбирая, сортируя и обрабатывая в одиночку. Пвлец брал экспонат «на время» – показать заведующему отделом. Лавр потом интересовался, заведующий не недоумевал, о чём речь. Бывало, Павел укрывал в подвале у Лавра тяжёлые короба, якобы для последующей оценки комиссией; в отсутствие Лавра забирал своё добро, заодно и что рядом лежало, могло прилипнуть к его мокрым ладоням. Так Лавр не досчитался двух бардыгинских увражей, на себя грешил – затерял. Потом вдруг совершенно неожиданно коммивояжер вернул увражи, приценивался у антикваров, да, видать, в цене не сошлись. Странное дело, в церкви Павел менялся, говорил по-другому, по-другому смотрел. А уж когда запоёт «Вкусите и видите» или «Ныне силы небесные», тут и вовсе многое ему прощалось. Но, бывает, неприятное чувство догадки и осознания в человеке, какому симпатизируешь, червоточины и намёка на подлость сильно разочаровывает и переворачивают отношение к нему.
Так что Тоня Хрящёва начала свой разговор в неподходящий момент. Лавр редко общался со швецами. Но в соседстве возникали надобы и спросы у одних к другим. И не трудно заметить, как верховодит во флигеле Мирра, какой тон выработала на своих собраниях и летучках. Тот же тон она взяла и в разговоре с Лавром: командирский и митинговый. Речь зашла о брате. Лавр сам искал его, но Дар избегал встреч. Оказалось, Дарка упредил Тоню о предстоящей женитьбе Лантратова на его жиличке. И Тоня потребовала в совершенно несносной, невозможной форме дать разъяснения и окончательный ответ, перестать её мучить, примкнуть наконец к передовым массам молодёжи, отвязаться окончательно от мира пережитков и архаизма.
Лавр, едва выбравшись из своих размышлений к Тонькиным лозунгам, сперва не разобрал, чего от него требуется. Остановился попрощаться, до церковной ограды с десяток шагов. Но тут Тоня развернула его к себе, цнпко взялась за бушлат ручками, поднялась на цыпочки и поцеловала. Достала только до подбородка, до поросли под нижней губою. И вышел поцелуй таким неуклюжим, вороватым, непризывным. Ждала, сейчас рассмеётся в лицо. И приготовилась тут же отпор дать. Но в глазах парня изумление, неприязненность, отторжение. Вмиг отпихнула и толкнула в грудину крепко, чтоб упал в сугроб. Устоял и смотрел на Мирру странным взглядом, будто жалея, как жалеют дурочку, навроде Васи-Василисы, красивую, созревшую, но дебелую и, по-местному, сдёргоумку. Тонька, на шаг отступив, казалось, закричала, а на самом деле прохрипела: «Любишь её?». Лицо неприятно перекосилось. И ворона в тополях повторила: «Любишшььеёёё». Лавр, прямо глядя в глаза Тоне, произнёс тихое, твёрдое «да» и повернул к ограде. И только, когда вошёл на церковный двор, перекрестившись и кланяясь, сообразил: да она же пьяна.