реклама
Бургер менюБургер меню

Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 140)

18

«По суду Твоему оживи меня

».

Разошлись с поникшими головами.

«Взыщи рабу Твою».

Расход. Кончилось всё. Тишина. Кадило на цепях беззвучно раскачивалось всё медленнее и медленнее, засыпая сном вечным. Голоса клиросных удалялись. Вороны в тополях, как кладбищенские псаломщики, отпели свои псалмы и стихли.

Всё кончилось, помимо одного. Помимо, не требующего людского присутствия – воскрешения. Воскрешение наступало.

После похорон и панихиды хоть ненадолго, но у всякого провожавшего в последний путь наступает облегчение. И Лавр с отданием долга облегчение временное нашёл. «То ты меня носила на руках, то я тебя нёс». Ныло левое плечо, с больной ключицей. Не догадался правое подставить гробу, да всё одно его – дылду – быстро сменили, выровняли по плечам других несущих. Думалось о разности смертей, не всегда радостных: о торжественных, о мерзких, безобразных, иногда ожидаемых, как благо, о неожиданных и тоже данных во благо. Думалось о схожести всех разных смертей: о предстоянии в одном шаге перед тем, что прежде грезилось или во что не верилось, а вот-вот наверняка открыто будет. Ушедший всегда заслоняет собой кого-то следующего. Да мать впереди сына встать не сумела.

Как бабушка Мавра говорит, бывает такое, что не знамо нам, а есть. Как порою смешиваются события живых и мёртвых. У покойницы переход, прощание, тихий вечер, тихий свет. А у них, провожающих, крики, яростное пламя, пожирающее штукатурку стены церковной. Поздно прибежали с Андрейкой, огонь к тому времени крепко взялся. Чтобы Толику раньше про бикфордов шнур спросить! Неслись в темноте, понимая одно – беда есть. И тихо так кругом, собаки не брешут, набат молчит. Слыхать лишь громкое дыхание набегу. А вдруг беззвучно из тьмы зарево вывалилось и чёрные клубы дыма в чёрном воздухе. Тут и закричали, и в драку бросились. Тех тоже двое. И видать, не задалось у них, взорвать тоже уметь надо, поджечь решили. Лавру почти ровня достался по росту, Андрейке – здоровый мужик, увалень. На одной стороне внезапность, уверенность, отвага, на другой – страх, хмель, злоба. То одна сторона перевешивала, то другая. А как набат застучал, как крики вдали послышались, те двое драпать, догонять пришлось. Не догнали. Андрейка осёк – в душу их… гонять как зайцев…церква сгорит! Обоих в лицо узнал – местные, нехристи. Тут и люди подбежали; выстроились в цепочку из ближайшего колодца воду подавать. В людской цепочке той и настоятель храма – о. Владимир – наравне с другими тяжеленные вёдра таскал. Выстояли Покрова. Уберегли всем миром. Пожарная команда прибыла, когда пожар полностью потушили. Обожжённый придел стал предметом разбирательства двух утренних комиссий из города. Милицейские из Спас-Клепиков собирали свидетелей и искали участников. А любопытствующих желания раздирали: куда идтить: на похороны али под окна конторы, иде антиреснее?

С кладбища до пасеки Лавр дошёл, глядя в пыль. Плечо снова ныло от драки ночной, от вёдер переполненных, расплёскивающих воду. Сколько же всего произошло, не вмещается в понимание; не здесь ли искал тишины и покоя? И вот баркас, река, пожар, похороны. Верно говорит Ландыш, всё убыстряется, всё понеслось ужасающими скачками. В толпе у дома Андрейки очнулся, нет руки Виты в его руке. Нельзя задерживаться в несчастьях, надо своих искать. За главным пропустил, были ли его девочки на панихиде. Народ кучковался на дворе между домами Лахтиных и Коновых. Лавр свернул к замолкшему дому, прибранному тишиной, дому с недошитым рукодельем. Тут на пороге снова встретили родные глаза, пугливые. Господи, который год глазам тем покоя нет? Неужто, беда обратно ударила кого-то из них четверых? Вита, обмерев от своих же произносимых слов, едва выдохнула: вещи, вернее, особый их, ценный груз, пропал. А Липа своей новостью довершила пробуждение Лавра к жизни живой, не щадящей, без перерыва досаждающей, сообщив колко, с упрёком: у Толика жар.

Сосед Андрей навещал заболевшего по два раза на дню.

– Ну, что, герой, сдался?

Мальчика уложили на застеленный койник в доме Лахтиных. Через отворённую дверь в горницу заглядывала Липа, суетившаяся по хозяйству и ревниво следившая за Коновым. Толик слабо улыбался. С утра больного осмотрел лекарь, оставил порошков. Прошамкал под нос: переохлаждение, остуда. Смущённо склонил голову вбок, прихватив баночку гречишного мёду и банкноту, сунутою в ладонь Лавром. Из церкви святой воды передали с мальцами коновскими, которые от себя, в знак примирения, земляницы лесной насобирали. Приезжий мальчик теперь стал героем, все только и говорили что о бикфордовом шнуре. Соседских огальцов вытуривала та же Липа, считавшая их виновниками болезни. В карауле у постели больного восседала Мавра Ивановна, подрёмывая и не слыша прихода своего правнука.

– Спит баушка. Вот выздоровеешь, я тебя поведу с пчёлами знакомиться. Эт, знашь, какой мир? Ээ… замечательный мир, особый. Божьи птицы. Почему, думашь, молния никогда в ульи не бьёт? Потому как под защитой Илии Пророка. Умные они очень, пчёлки. Вот откуда им знать про Дарку? А они в тот день, как его не стало, я уж теперь подсчитал, носились через дорогу, так носились. Роем…фшиг сюда, фшиг туда. Так завсегда с ними быват, как смерть чуют. А перед вашим приездом попрятались все. Ну, думаю, чужие на подходе. Не ждём никого. Разве что Дара Лахтина. Тут вы вчетвером. Во, видал, брат, какой зверь пчела? Обо всех событиях важных знает. А чего не знает, хозяин сам пчёлкам поведает. Так принято: с пчелиным семейством важным делиться. Ты не грусти, занемог, да не на всю жизнь. У меня пчёлы тоже болели. В декабре нынешнем дело было. Зимовник, знашь, как гудел, так провода на морозе не звенят, так волки не воют, как ульи мои гудели. И крылышки у них развернулися кверху. Думал, пропадёт всё семейство. А за ними и мы. Мёд-то нам: и хлеб, и сахар. Да обошлось. С тёткой Улитой вместе выхаживали. Пчёлки любили её. Потому вчерась отвернул их, чтоб не видали, как выносят её из дому. Ты земляницу-то ешь, эт мальцы виноватятся перед тобою. Прими уж. Ну, ладно, пойду. А то сестрица у тебя строгая, всё косится на меня. Не ровен час, ухватом погонит. А ты вот и медок кушай – лекарство почище порошков тех. И Спаси Христос те от настоятеля нашего, упредил беду-то. Баушка, баушка, просыпайся, домой отведу, обедать.

– А ты дяденька пчёлок мне в Москву дашь? Я и купить у тебя могу.

– Эк ты сказал… Пчёлы не продаются. Вот сменять на что, можно подумать. Да они переездов не любят.

– А я вырасту, пасечником стану.

– Братец твой сказывал, будто речником.

– Сперва речником, потом пасечником. На старости лет.

– Ну, это ты разумно рассудил. Так можна, и так можна. Баушка, баушка, просыпайся.

– Да-к я и не сплю. Я Богу молюсь. Сто лет Ему молюся, говорю-говорю, а Он всё-ить меня не слышить.

– Баушка, а ты помолчать-то не пробовала? Может, тогда услышит.

– Некогда мне молчать. Времени моего мало. Сходит. Нынче вот при деле: дитя караулю. Чуть не уморили в воде дитя-то. Городской, нежнай.

Мавра Ивановна под руку с Андреем шла, переваливаясь, запнулась у порожка, наблюдая за проворной Липой.

– Стой, Андрей. Спрошу-ка. Тот высокуха твой, что ли? Нет? А…личманистый, лобастый. Всю жисть одну любить будет. Ох, лихо моё тошно…Распоследняя старость пришла. Жалюсь, жалюсь. А радости-то, что светлой Пасхи. Вечная моя Паска – не исчерпать, как дожжи. Ишшо б пожила. Радуйтесь, людья, свету энтому! Радуйтесь, християне! Да, не тащи ты меня, Андрейка, как девку на сеновал. Неси, как скудель.

– Нет баушки, так купил бы, есть баушка, так убил бы, – Андрейка и сам смеялся, едва ли не на себе вынося старушку, еле ноги передвигающую, и бабка Мавра ему вторила хитреньким девчачьим смешком.

– Уснул, чё ли? – справлялась о Толике беспокойная Липа. – А то ведь вчерась притворился, будто спит. А сам под одеялкой и давай реветь. Кинулась, чаво, чаво, горлышко или в грудях больно? Или, говорю, дяденьку сваво вспомнил? Так ён одеялку откинул и так близко взглянул на меня, аж, до сердцу достал. Я, говорит, и не забывал об нём и не забуду. Во как, и детская-то чистая душа мается.

Следующие дни Лавр и Вита на дальнем огороде сажали картошку. Ежели зимовать, не имея возможности возвращаться по московским обстоятельствам, то и самим картоха приходится. Ежели уезжать, то соседям благодеяние. Не бросать же и вроде как долг исполнили, надобу Улитину. Лавр припоминал, как сажали картофель на хуторе в Айзпуте, а Вита видела впервые. Юноша перетаскивал полные вёдра с места на место вдоль межи. Шёл впереди по борозде, выкапывал лунку, Вита старательно и ловко выкладывала проросшие корнеплоды отростками вверх. Лавр забрасывал клубни землицей и раскапывал следующую лунку. Ветер утёк с поля, сдавшись под жаром зноя. Работать было радостно и не трудно, казалось, сразу всё получалось, как надо, будто сызмальства в крестьянах ходили. Вита, раскрасневшаяся и подгоняющая Лавра, скинула кофту с длинным рукавом. В белой, с прожелтью, сорочке осталась. Косыночка узкая, девчачьи сбилась на затылок, косы пшеничные внизу в одну связаны, так Липа надоумила. Ничего греховного в человеческом теле, в обнажённой коже под солнцем, в работающей плоти – ничего. И даже немного смешны первые минуты смущения Лавра, тут же стянувшего через голову косоворотку. И какое же есть упоение в простом труде, без выдуманных собраний и митингов, без фальшивых повесток дня и ложных резолюций. Упоение благодатию первозданного мира: бушующим солнцем, сферой двухмирного неба, запахом живой земли и пыльной картошки.