18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Габриэль Маркес – Море исчезающих времен (страница 18)

18

В полдень среды еще не рассвело. А к трем часам дня наступила ранняя, нездоровая ночь, с тем же медленным и монотонным, не знающим пощады стуком дождя во дворе. Это были преждевременные сумерки, спокойные и печальные, они сгущались в молчании индейцев, которые присели на стулья вдоль стены, покорные и бессильные перед лицом стихии. Стали приходить вести с улицы. Никто их в дом не приносил. Точные, определенные, они просто доходили, будто их приносила жидкая грязь, что текла по улицам и несла на себе домашнюю утварь и прочую ерунду; последствия далекой катастрофы, мусор и дохлых животных. То, что случилось еще в воскресенье, когда дождь был лишь предвестником спасительной перемены погоды, стало известно в доме через два дня. А в среду новости свалились на нас, будто их подталкивала внутренняя энергия непогоды. Тогда узнали, что нашу церковь затопило и она вот-вот обрушится. Кто-то, кому и незачем было это знать, сказал в этот вечер:

– Поезд с понедельника не может проехать мост. Похоже, река унесла рельсы.

И стало известно, что одна больная исчезла со своего ложа и ее тело сегодня нашли плавающим во дворе.

Испуганная, вся во власти страха и наводнения, я села в качалку, поджав ноги и уставившись во влажную темноту, заполненную смутными предчувствиями. Мачеха появилась в просвете двери, с лампой над высоко поднятой головой. Она казалась домашним призраком, которого я ничуть не боялась, потому что от меня самой зависела его сверхъестественность. Шла ко мне. Шлепала по воде в коридоре и держала лампу над головой.

– Теперь надо молиться, – произнесла она.

А я видела ее лицо, высохшее и растрескавшееся, будто она только что вышла из своей могилы или была сделана из нечеловеческой материи. Стояла передо мной с четками в руке и говорила:

– Теперь надо молиться. Вода размыла погребения, и наши мертвецы плавают по кладбищу.

Я поспала немного в эту ночь, но вскоре проснулась в испуге от резкого пронизывающего запаха, похожего на запах разлагающихся тел. Сильно толкнула Мартина, который храпел рядом.

– Чувствуешь? – прошептала я.

– Что?

– Вонь. Наверное, покойники плывут по улицам.

Я была перепугана этой мыслью, но Мартин отвернулся к стене и сквозь сон хрипло произнес:

– Это твои штучки. Беременные всегда что-нибудь придумают.

К утру четверга исчезли запахи, потерялось ощущение времени. Само время, перепутанное со вчерашнего дня, совсем исчезло. Уже не было четверга. То, что было вместо него, – что-то ощутимое и вязкое, что можно отвести руками. Там не было ни мужчин, ни женщин. Мачеха, отец, индейцы были грузными, невероятными телами, двигавшимися в трясине дождей. Отец велел мне:

– Не отходи отсюда, пока не скажу, что можно.

Его голос доносился откуда-то издалека, казалось даже, что он доходил не через слух, а через осязание, которое еще работало.

Но отец потерялся во времени. Когда настала ночь, я позвала мачеху и попросила ее проводить меня в спальню. Я мирно, спокойно спала всю ночь. На следующий день обстановка была такой же: без цвета, без запаха, без температуры. Проснувшись, я перебралась в кресло и сидела неподвижно. Казалось, не все во мне еще проснулось. Вдруг я услышала гудок. Долгий, тоскливый гудок поезда, убегающего от непогоды. «Очевидно, прятался где-то», – подумала я. А голос за моей спиной как бы ответил на мою мысль: «Где?»

– Кто тут? – спросила я, оглянувшись. И увидела мачеху у стены, ее длинную, иссохшую руку.

– Это я.

– Слышишь?

Она ответила, что да, наверное, поблизости просветлело и починили пути. Подала мне поднос с едой. Она пахла чесночным соусом и сливочным маслом. Это была тарелка супа. Смутившись, я спросила мачеху, который час. И она усталым голосом, отдававшим смирением, произнесла:

– Должно быть, половина третьего. Вообще-то поезд не опаздывает.

– Половина третьего? Как я могла проспать столько?

– Не так уж много ты спала. Сейчас не больше трех.

И я, чувствуя, что тарелка дрожит в руках, пробормотала:

– Половина третьего пятницы…

А она, монументально спокойная, усмехнулась:

– Нет, четверга, дочка. Все еще четверг, половина третьего.

Не знаю, сколько времени я была погружена в это сонное состояние, когда сами ощущения потеряли значение. Знаю только, что после бессчетных часов услышала голос в соседней комнате:

– Теперь можешь переставить кровать сюда.

Это был усталый голос, но не больного, а выздоравливающего. Потом услышала плеск воды. Не шевелилась, пока не поняла, что лежу горизонтально. Тогда почувствовала огромную пустоту. Ощутила вибрирующую, неестественную тишину дома, невероятную неподвижность всего. И вдруг ощутила свое сердце холодным камнем. «Я умерла, – пришло в голову. – Боже, я умерла». Подпрыгнула в кровати. Крикнула:

– Ада, Ада!

Раздраженный голос Мартина ответил мне с другого края постели:

– Тебя не слышат, потому что все уже во дворе.

Только тогда я поняла, что дождь прекратился и вокруг нас воцарились тишина, спокойствие, таинственная и глубинная благодать. Некое совершенство, должно быть, похожее на смерть. Потом в коридоре раздались шаги. Услышала ясный, совершенно живой голос. Затем свежий ветерок встряхнул полотнище двери, скрипнула защелка, и нечто твердое и неожиданное, как зрелый плод, шлепнулось на дворе в воду. Что-то в воздухе выдавало присутствие невидимки, который улыбался в темноте. «Боже мой, – подумала я, сбитая с толку путаницей во времени, – теперь не удивлюсь, если меня позовут на давно прошедшую воскресную мессу».

Похороны Великой Мамы

Послеполуденный зной во вторник[13]

Поезд, выехав из дрожащего коридора ярко-красных скал, углубился в банановые плантации, бесконечные и одинаковые, и тогда воздух сделался влажным и перестал ощущаться ветерок с моря. В окно вагона ворвался удушающий дым. По узкой дороге рядом с рельсами волы тянули повозки, доверху нагруженные зеленоватыми гроздьями бананов. За дорогой, на ничем не засаженной и потому какой-то неуместной здесь земле, стояли конторы с электрическими вентиляторами внутри, казармы из красного кирпича и проглядывающие среди пыльных розовых кустов и пальм террасы с белыми столиками и стульями. Было одиннадцать часов, и жара еще не началась.

– Лучше поднять стекло, – сказала женщина. – А то у тебя все волосы будут в саже.

Девочка попыталась, но заржавевшая рама не сдвинулась с места.

Кроме них, пассажиров в этом простом вагоне третьего класса не было. Дым из паровозной трубы по-прежнему вливался в окошко, и девочка поднялась с места и положила на свое сиденье вещи – пластиковую сумку с едой и обернутый газетой букет цветов. Она пересела на скамейку напротив, подальше от окна, лицом к матери. Обе были в бедном и строгом трауре.

Девочке было двенадцать лет, и в поезде она ехала впервые. Веки у женщины были в синих прожилках, а ее тело, маленькое, дряблое и бесформенное, облекало платье, скроенное как сутана. Было непохоже, что она мать девочки, – для этого она казалась слишком старой. Она сидела так, словно позвоночник прирос к спинке скамьи, и обеими руками держала на коленях когда-то лакированный, а теперь облезлый портфель. Лицо выражало полное спокойствие, присущее людям, живущим в бедности.

В двенадцать началась жара. Для пополнения запаса воды поезд остановился на десять минут на каком-то полустанке. Снаружи, в таинственном молчании плантаций, тени были необыкновенно чистыми, а внутри вагона застоявшийся воздух пах невыделанными кожами. Дальше поезд двинулся, уже не набирая большой скорости. Два раза он останавливался в одинаковых городках, деревянные дома которых были выкрашены яркими красками. Женщина, уронив голову на грудь, задремала. Девочка сняла туфли, пошла в туалетную комнату и положила увядшие цветы в воду.

Когда она вернулась, мать уже ждала ее: пора было есть. Она дала девочке кусок сыра, кусок мясного пирога из маисовой муки и сладкое печенье. То же самое достала из пластиковой сумки для себя. Они начали есть, а поезд тем временем очень медленно миновал стальной мост и покатил через новый городок, точно такой, как прежние, с той лишь разницей, что на площади в нем толпился народ. Под расплавляющим все и вся солнцем играли что-то веселое музыканты. За городком, на иссушенной равнине, плантаций уже не было.

Женщина перестала есть.

– Обуйся, – сказала она.

Девочка посмотрела в окно. Она увидела только голую равнину; поезд снова начал набирать скорость, однако она положила недоеденное печенье в сумку и обулась. Мать дала ей расческу.

– Причешись.

Девочка стала причесываться, и в эту минуту паровоз засвистел. Женщина вытерла потную шею и блестевшее от жира лицо. Едва только девочка закончила причесываться, как в окне замелькали первые дома нового городка, большего по размерам, но еще более унылого, чем прежние.

– Если тебе нужно что-нибудь сделать, сделай это теперь, – сказала мать. – Потом, даже если ты будешь умирать от жажды, не проси ни у кого воды. И самое главное – не плачь.

Девочка кивнула. В окна сквозь свистки паровоза и подрагивание старых вагонов врывался обжигающий сухой ветер. Женщина свернула сумку с остатками еды и убрала ее в портфель. На мгновение в окне засиял и погас весь городок, такой, каким он был в этот пронизанный светом августовский вторник. Девочка завернула цветы в мокрую газету, отсела еще дальше от окна и пристально посмотрела на мать. Та ответила ей спокойным, ласковым взглядом. Свисток оборвался, и поезд начал замедлять ход. Вскоре он остановился.