Фёдор Тютчев – Кто прав? (страница 83)
Беседа не вяжется и ограничивается отрывистыми фразами, которыми перебрасываются между собой Вера Александровна и Аграфена по поводу идущей между ними игры.
Маятник на стенных часах вяло и монотонно тикает, как бы недоумевая, неужели требуется отмечать время в этой однообразной, мертвенно-сонливой жизни.
Сила любви
(Из былин войны)
Яркое маньчжурское солнце нестерпимо жжет землю. В раскаленном воздухе не чувствуется ни малейшего дуновения ветерка. Вся природа как бы истомилась от зноя и притихла в томительном ожидании вечерней прохлады. Нигде ни звука... Только едва слышно журчит, струясь по камням, прозрачная горная речонка, стальной лентой прорезывающая ярко-зеленую долину, красиво раскинувшуюся между двумя горными хребтами, густо заросшими мелколесьем. Там, где долина суживается и сдавливающие ее горы образуют узкое, похожее на трещину ущелье, сквозь густую зелень деревьев белеет одинокая фанза1. На первый взгляд фанза кажется необитаемой. По крайней мере, ни на дворе, ни около нее не видно ни одного живого существа: не суетятся хлопотливые куры, не бегают высоконогие китайские свиньи, неизбежные во всяком китайском хозяйстве. Даже собак нигде не видно. Как слепые смотрят на яркое солнце деревянные переплеты широких оконных рам, заклеенные сероватой бумагой, заменяющей в Маньчжурии стекла. Двери наглухо закрыты. Высокий забор, связанный из стеблей гаоляна2, с боков закрывает фанзу, скрывая за собой на диво обработанный небольшой огородик. Крошечные грядки, ровные, изящно обделанные, тянутся в симметричном порядке, оставляя между собою песчаные дорожки. Аккуратно вытесанные жердочки поддерживают ползучие стебли горошка и бобов. Своеобразная китайская капуста кокетничает своими курчавыми головками, желтеют, зарывшись под широкие листья, огромные тыквы... Тут же на огороде у задней стены фанзы, в тени, бросаемой навесом крыши, стоит огромный неуклюжий китайский гроб, сколоченный из толстых, массивных досок и подмалеванный по бокам яркими узорами. Гроб совершенно новый и, очевидно, заготовлен запасливым хозяином фанзы для своей особы на тот случай, когда ему вздумается наконец покинуть этот мир. Хороший китайский обычай, знакомый и нашим монастырям, где отшельники загодя заготовляют в своих кельях гроб для своего успокоения.
День медленно склонялся к вечеру. Солнце еще высоко стояло в небе, затопляя долину яркими лучами, но в ущелье уже сгущались тени и начинала ощущаться предвечерняя прохлада...
Откуда-то потянуло легким дуновением ветерка, и вместе с ним где-то чуть слышно звякнула подкова о каменистый грунт. Через несколько минут стук подков стал яснее. Можно было легко определить, что идет несколько лошадей... Огромный орел, неподвижно сидевший на остром каменном выступе, над самой тропинкой, вьющейся по дну ущелья, беспокойно взъерошил перья, наклонил набок голову, помялся с минуту как бы в нерешительности и вдруг, распустив широкие могучие крылья, тяжело сорвался со скалы и взмыл кверху, описывая в прозрачном воздухе гигантские ровные круги. Из-за поворота тропинки словно вынырнула косматая лошаденка с рослым всадником на спине. Следом за первым всадником, держась от него в нескольких шагах, показался другой. По желтым околышам фуражек и желтым лампасам на выцветших шароварах легко можно было признать забайкальских казаков.
Оба всадника ехали, внимательно посматривая вперед и по сторонам. Притомившиеся кони шли, понурив головы, вялым, коротким шагом... За передовыми двумя вскоре показалось еще несколько всадников, человек 20... все забайкальцы. Впереди их, на саврасом иноходце, ехал молодой смуглый офицер, с большими черными глазами, загорелый, запыленный, в сером кителе и серой фуражке. Выехав в долину, передовой дозор остановился в нескольких шагах от фанзы, поджидая остальных. Скоро весь отрядец сгруппировался перед фанзой.
— Слезай! — звонким юношеским голосом скомандовал офицер, быстро соскакивая с своего иноходца. Очутившись на земле, он, прежде всего, принялся разминать ноги, очевидно сильно отекшие от долгого пребывания в седле. Тем временем, пока он прохаживался взад и вперед, останавливаясь и потягиваясь всем своим молодым стройным корпусом, от группы казаков отделилось двое бородачей и неторопливой, развалистой походкой направились к фанзе. Потрогав припертую изнутри дверь, они обошли фанзу кругом и, проткнув пальцами бумагу в раме, внимательно заглянули в полутемную внутренность фанзы.
— Эй, ходя[49], отопри, што ль? — крикнул один из них, заметив в дальнем углу притаившуюся фигуру китайца,— Не бойся, мы тебе, дурья голова, худого не сделаем. Отвори скорей!
Старик китаец, недоверчиво поглядывая на окна, продолжал жаться в своем углу.
— А пострели тя в бороду! — рассердился другой казак.—Ишь притулился, ровно заяц... Отворяй, говорят тебе, а то силой дверь вышибем!
И, как бы в подтверждение угрозы, он изо всей силы ударил в дверь носком тяжелого сапога. Дверь жалобно застонала, но не поддалась. Очевидно, она была изнутри надежно забаррикадирована.
— Э, черт! Язви тебя! — рассердился казак, готовый уже всерьез вступить в упорное ратоборство с упрямо не поддающейся ему дверью, но в эту минуту китаец вдруг стремительно покинул свой угол и бросился оттаскивать колья, подпиравшие дверь.
— Давно бы так, косолапый черт,—снова принимая миролюбивый тон, поощрили старика казаки, — а то защемился в фанзе, как турхан, а еще латуза[50].
— Шанго[51], казак, шибко Шанго, хао[52], — бормотал тем временем китаец, приседая и оскаливая свой беззубый, сморщенный poт в приветливую улыбку. Он дружески похлопывал казаков ладонью руки, иссохшей, как у мумии, в то же время робко и подобострастно засматривая им в глаза.
— Ладно, нечего лисить-то,— добродушно ворчали казаки.— А чего не отворял, когда требовали?.. Тебе за такое неповиновение «пилюлю»[53] бы следовало, ходя, понял — «пилюлю»? — И, говоря так, казак сунул свой объемистый кулак под самый нос китайцу. Китаец еще больше осклабился и заговорил голосом, которому старался придать как можно больше ласковой почтительности:
— «Пилюля» худа есть, шибко худа... Моя «пилюля» не хочет,— хихикал он,— моя латуза шибко шанго, шибко знаком будешь...
— Будешь тут с тобой шибко знаком,— передразнил казак. — Небось ничего нет? — добавил он строго, заглядывая ему в глаза.— Ну-ка, отвечай! Китана[54] ю?
— Мию[55]! — жалобно развел руками китаец.—Мию! — еще безнадежнее повторил он,— Моя Латуза шибко бедна есть китана мию, чушек[56] мию...
— Мию, мию,—с досадой передразнил казак.—Знаем мы ваш мию, а поискать — все окажется «ю». Неверный вы народ, ходя, вот что я тебе скажу!
— Нечего с ним тут много растабарывать, — перебил другой казак.— Поищем потом сами, а пока что доложить хорунжему, фанза хоша не бравая[57], а для ночевки подходящая!..
Ярко светит луна, заливая долину матово-серебристым светом. У одинокой фанзы, скрытые деревьями, устало пофыркивают казачьи кони, лениво пережевывая сухие стебли чумизы3. Тут же, развалясь прямо на земле, безмятежно спят казаки, сладко похрапывая и вздыхая во сне во всю ширь могучей казацкой груди. В фанзе спят только хорунжий4, урядник да старый латуза-китаец... Впрочем, последнему плохо спится. Свернувшись калачиком на жестком кане[58], он беспокойно и чутко прислушивается к шорохам ночи. Удивляется старый китаец беспечности русских. Видел он, как с вечера, по приказанию офицера, двоих казаков с ружьями поставили впереди фанзы, за кустами, караулить долину, а двух других поместили на высоком скалистом выступе, откуда была далеко видна тропинка, прихотливо извивающаяся по ущелью, но недолго прободрствовали караульные казаки. Не прошло и часа, как и те, что караулили долину, и те, кому была поручена охрана ущелья, спали глубоким сном, положив подле себя заряженные винтовки... Подивился на такую беспечность старый манза[59]. Думал он было разбудить казаков и внушить им, чтобы они были осторожнее, так как в окрестностях, как ему доподлинно известно, бродят японские разъезды и патрули, но безотчетный страх, внушаемый казаками, не позволил ему нарушить их отдых... Боится латуза русских, но еще больше того боится японцев. Если невзначай узнают, что русские ночевали у него, а он не дал знать о том старшине соседнего селения, который в свою очередь обязан был сообщить об этом на ближайшую японскую заставу, тогда плохо ему будет. Японцы не церемонятся, а голова простого манзы в их глазах не дороже кочна капусты. Снять ее проще простого. Знает это латуза и дрожит в рваных лохмотьях, едва прикрывающих его наготу, но тем не менее доносить на русских он не согласен. Положим, казаки зарезали у него трех последних кур и петуха, которых он так искусно скрыл в глубокой яме под самой стеной фанзы, закидав ее сверху хворостом; они же разыскали запрятанную в соломе крыши чумизу и сварили из нее кашу, а для своих лошадей забрали весь остаток гаоляна, хранившийся у него на огороде, но «манза» на это нисколько не в претензии. Во-первых, казакам есть надо — они два дня уже как выехали в дальнюю разведку и питались одними только сухарями; во-вторых, забирая все это, не только не били и не. ругали его, как это делали приходившие на прошлой неделе японцы, съевшие у него обеих чушек, а, напротив, ласково похлопывали его по плечу, добродушно приговаривая: «Шанго, латуза», «шибко шанго, знакома будешь!» Мало того, когда курицы и чумизная каша были сварены, казаки пригласили и его к чашке, кто-то дал ему ложку, и он всласть наелся вкусного хлебова. Наконец, и это самое главное, молодой казачий капитан дал ему за все у него забранное две кругленьких золотых монеты...