Фридрих Горенштейн – Раба любви и другие киносценарии (страница 78)
Комнатка была маленькая, примитивно меблированная, с огромной неуклюжей кроватью, с лубочным изображением какого-то святого на стене. Правда, из окна открывался чудесный вид на залив, однако сейчас был дождь, и залив был скрыт в тумане.
— Обожаю солнце, — говорил Скрябин, — в дождливые дни я, Танюка, как-то увядаю... Тоска... И от Веры ничего... Она там с детьми, а газеты полны ужасов... Не знаю, доехала ли Маргарита Кирилловна.
— Ты беспокоишься о всех, — сказала Татьяна Федоровна, — а Маргарита Кирилловна не беспокоится о том, что гениальный русский композитор живет в тесных комнатках у самой линии железной дороги, так что весь дом сотрясается, о том, что мы с трудом взяли из кафе напрокат разбитое пианино.
— Но ведь в России беспорядки, — сказал Скрябин, — связь с Россией прервана...
— Морозова лишила тебя материальной поддержки гораздо ранее нынешних событий, — сказала Татьяна Федоровна, — это интриги Веры Ивановны и тех, кто вокруг нее.
— Танюка, нельзя быть такой сердитой, — сказал Скрябин.
— Милый Саша, — сказала Татьяна Федоровна, — ты очень скоро убедишься сам.
— Тасичек, — сказал Скрябин, подходя и обнимая Татьяну Федоровну, — не надо нытья... Ведь я бодрюсь, моя милая, стараюсь думать, что все будет хорошо... А если нет, ты все-таки не разлюбишь? Ангел мой, какую ты мне силу даешь... Ведь мне, в сущности, все равно... Успешка-то я хочу только для денежек, чтоб мой Тасинька сыт и пьян был! Кстати, одна моя бывшая ученица по Московской консерватории здесь... Приглашает нас в гости... Муж у нее, оказывается, социал-демократ... Вот уж не думал... Познакомимся там с известным марксистом Плехановым... Очень любопытно...
За столом с кипящим самоваром и грудой баранок сидели рядом Плеханов и Скрябин. И Роза Марковна Плеханова, и Татьяна Федоровна, и хозяева — Ольга и Владимир Кобылянские — смотрели с интересом на встречу этих двух столь разных и в то же время столь близких людей.
— Кровь революции и зло царизма, — горячо говорил Скрябин, — только теперь я понял, чем навеяна моя музыка «Поэмы экстаза»...
Он подошел к роялю и сыграл кусок.
— Это героизм, это идеалы, за которые сейчас борется русский народ... Дорогой Георгий Валентинович, эпиграфом «Поэмы» я решил взять «Вставай, подымайся, рабочий народ!». Как это дивно...
— Я не играю ни на каком инструменте, — сказал Плеханов, — но музыку люблю... Особенно боевое, сильное, могучее в музыке... Ваша музыка, Александр Николаевич, близка сонатам Бетховена, Берлиозу, Вагнеру...
— Ну, это уже пройдено, — сказал Скрябин, словно бы обиженный, что его сравнивают с Бетховеном. — Искусство — это движение... У Бетховена и, особенно, у Берлиоза учиться ныне не приходится... В них нет идеи мессианства.
На лице Плеханова явилось неудовольствие.
— Всякое творчество, как и всякая деятельность человека, должно стремиться к объективной истине, — сказал он.
— Объективной истины нет, — вскричал Скрябин, — истина всегда субъективна... Истина нами творится... Истина творится творческой личностью, и она тем независимей, чем личность выше.
— От чего независимей? — спросил Плеханов. — От общества, от природы?
— Не только от общества, но и от мира, — сказал Скрябин. — Весь мир в нас... Ведь мы сотворили Солнце и Солнечную систему и постоянно продолжаем их творить... Когда мы перестанем их творить, их не станет.
— Александр Николаевич, — сказал Плеханов, — как это ни печально для вас, не природа живет в вас, а вы, подобно всем позвоночным и даже беспозвоночным, живете в природе... Таковы факты...
— Да, факты — опасный и не легко побеждаемый враг, — сказал Скрябин. — Это любимый афоризм Блаватской... Великой мессианской женщины-пророчицы.
— Вот как, — сказал Плеханов, и его глаза остро полемически блеснули, — вот вы отрицаете истину... Но почему у вас, в вашем творении мира, так много понаделано разных, маленьких, плохеньких истин, вроде истеричного учения Блаватской... Почему отрицание истины у вас сочетается с предельным легковерием? Почему истины Блаватской вы объявляете своими, ведь они же не вами рождены?
— Жорж, — сказала Роза Марковна, — давайте пить чай.
— Я почти всему научился из своего творчества, — через него я проверяю все... И землю, и небо.
— Нет, милый Александр Николаевич, — сказал Плеханов, — напрасно вы обращаетесь к небу... Против вашего идеалистического индивидуализма не растет никакого зелья на небе... Печальный плод земной жизни, он исчезнет, лишь когда взаимные земные отношения не будут выражаться принципом «человек человеку волк»...
— Но мне всегда была отвратительна эксплуатация человека человеком, — сказал Скрябин. — Она противна моему миропониманию... Это нечто уродливое, негармоничное... Первая моя симфония имела эпиграфом «Придите, все народы мира...». Я за социализм... Но за социализм мессианский... История человечества есть история гениев... Историю творят гении.
— История творит гениев, — сказал Плеханов. — Гении — это люди, возвысившиеся до полного понимания хода исторического процесса, говоря словами Коммунистического манифеста...
Была солнечная погода, спокойное, ясное море, зеленые горы... Это был юг Италии в расцвете своем, декабрь мягкий и ласковый. Скрябин, Плеханов, Татьяна Федоровна и Роза Марковна совершали очередную совместную прогулку.
— Посмотрите на эти горы, — говорил Скрябин, — это не просто горы, это выражение чего-то материального и неровного внутри нас. Вот уничтожьте эту неровность внутри себя, и гор не станет. Погода тоже есть результат внутреннего состояния человека.
— Какого же именно человека? — спросила Роза Марковна, — Ведь нас много... Я, Жорж, вы, Татьяна Федоровна...
— Это все равно, — сказал Скрябин, — потому что мы единая многогранная личность. И знаете, я пробовал как-то вызвать погоду своим внутренним усилием... И у меня выходило... Вот вы смеетесь...
— Ну, тогда спасибо вам, Александр Николаевич.
— За что? — спросил Скрябин.
— Вы сегодня такую прекрасную погоду нам отпустили... Солнце, голубое море...
— В Париже Александр Николаевич пробовал вызвать грозу, и это ему удалось несколько раз, — сказала Татьяна Федоровна.
— Это трудно, но возможно, — подтвердил Скрябин. — Вообще, мы не знаем многих своих возможностей. Это дремлющие силы, и их надо вызвать к жизни.
Как раз в этот момент они ступили на мост, переброшенный через высохший, усеянный крупными камнями поток.
— Мы создаем мир нашим творческим духом, — сказал Скрябин, — своей волей... Я вот сейчас могу броситься с этого моста и не упасть головой на камни, а повиснуть в воздухе благодаря этой силе волн.
— Прыгайте, — сказал Плеханов.
— Что?
— Прыгайте, Александр Николаевич.
— Но ведь я говорю о тех, кто овладел своей волей, — сказал Скрябин, правда, несколько растерявшись. — Я все еще только на пути к этому.
— Не дай вам Бог дойти до конца, — улыбаясь, сказал Плеханов. — Вы знаете, Фихте даже свою жену воспринимал как творение собственного сознания... Как нечто воображаемое.
— Вот этого, Саша, тебе иногда уже удается достигнуть, — смеясь, сказала Татьяна Федоровна.
Они сидели на стеклянной веранде ресторана с видом на море. Скрябин говорил:
— Будущий век будет веком машин, электричества, материальных интересов, и это совпадет с торжеством социализма... Я целиком с этим согласен... Но разве это конечная цель? Это только переход. Конечная же цель — слияние всех в единый радостный порыв... Дематериализация... Ваша беда в том, что вы скрываете конечную цель.
— Но в диалектике нет конечной цели... Самой последней... История — это процесс.
— Это потому, что вы материалисты, — сказал Скрябин. — Что такое материя?.. Разве мы не знаем, что такое камень? Но марксизм меня привлекает как новое миросозерцание... Я считаю, что каждый мыслящий современный человек, каких бы взглядов он ни придерживался, должен проникнуть в него до конца... Я читаю Маркса, и у меня к вам, Георгий Валентинович, масса вопросов... Правда, Маркс слишком полемист... И все вы, марксисты, слишком полемисты... Написанные не в полемической форме, ваши произведения выиграли бы, дали бы больше читателю... Полемический азарт должен отвлечь неглубокого читателя от скуки...
— Однако мы с вами говорили, что жизнь есть борьба, — сказала Роза Марковна. — Как же без полемики...
— Да, борьба, — сказал Скрябин. — Знаете, я хочу дать концерт в пользу российского освободительного движения... В пользу политических эмигрантов... Пусть это будет моим вкладом в борьбу.
Зал Женевской консерватории был до отказа набит непривычной для него публикой. Было здесь много молодых лиц, студенческих тужурок. В артистической взволнованный Скрябин говорил Розе Марковне:
— Я, кажется, сегодня провалюсь... Болит правая рука... Я ведь, знаете, инвалид... Да и вообще... Как сборы? Я знаю, сборы гораздо хуже, чем вы надеялись.
— Да, сборы не очень хороши, — сказала Роза Марковна, — но это несущественно... Оставшиеся невыкупленные билеты мы распространили бесплатно среди неимущих эмигрантов.
— Что ж, — сказал Скрябин, — я ведь не иностранная знаменитость. Не какой-нибудь Иоганн Тальберг... Меня не знают, особенно соотечественники. Но это неважно. А будет время, милая Роза Марковна, когда каждый, чтоб услышать одну паузу из моих творений, будет скакать с одного полюса на другой.