18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Раба любви и другие киносценарии (страница 80)

18

— Э, милый, — сказал господин с желчным лицом, — да вы, я вижу, из Савла хотите стать Павлом... Из гонителя в апостолы... Нет уж, уважьте, в данном случае я предпочитаю остаться фарисеем.

— Скрябин, говорят, конец мира затеял, — хихикнул кто-то. — Стал каким-то священником или пророком новой религии.

— Да он рехнулся за границей, — добавила какая-то дама. — Декадентский рекламист, который желает обратить на себя внимание.

— Одно название — «Поэма экстаза», — сказал господин, похожий на учителя гимназии. — Вы знаете, я слышал, что в Париже у Скрябина от новой жены родился не мышонок, не лягушка, а неведома зверушка, — он засмеялся, — этого мистического монстра посадили в спирт и поместили в музей. Разве это не доказательство, что Скрябин дегенерат...

— Да, да, я слышала, что у Скрябина прогрессивный паралич, — сказала дама.

— А вдруг этот безумный и нелепый автор проектов о конце мира окажется глубоким и свежим композитором? — сказал Леонтий Михайлович.

— Вы, я вижу, готовы соблазниться, — сказал господин с желчным лицом, — и многие соблазнятся... Обратите внимание на этот зал, господа, сколько восторгов, сколько жажды новаторства любой ценой... Одна надежда на ретроградов... Вот идет Сергей Иванович Танеев...

Танеев шел своей бычачьей походкой с партитурой в руках. Его окружили.

— Ничего не могу сказать, господа, раньше, чем услышу в оркестре, — говорил Танеев. — Но вот насчет философии... Я прочел в «Русских ведомостях» статью некоего Бориса Шлёцера...

— Это брат новой жены, — подсказал кто-то.

— Вычурный язык, — говорил Танеев, — какая-то Психея... Какой-то «дух играющий»... Это какое-то шарлатанство, ерунда... К чему это писать всякую дребедень... Это поразительная беззастенчивость... Вот смотрите, шесть нот — и суть творческого духа раскрыта перед нами... Какое жалкое надо иметь представление о сущности творческого духа, чтоб его уместить в шести нотах...

Взбудораженные скрябиниане столпились у входа. Оркестр уже в сборе. Появляется Скрябин. Среди скрябиниан сильное движение, Скрябина обступают.

— Обратите внимание на апостолов, — говорит желчный господин, — доктор Богородский, господин Подгаецкий... А вон та маленькая брюнетка со злыми губами... Это сама «принцесса крови». А тот — сам пророк нового бога, Борис Шлёцер, брат принцессы.

Скрябин несколько ошарашен встречей.

— Физиономия у нового бога нервная, зеленоватая, — добавляет какой-то господин, стоящий рядом с Леонтием Михайловичем, — усы лихие, офицерские... Вся музыка Скрябина в усах... Усатая музыка для испорченных, жаждущих разврата институток...

— Что-то в нем звериное, — добавляет дама, — но не хищного зверя, а маленького зверька, суслика.

Однако голоса фарисеев заглушаются общим восторгом. Лысый толстячок, тот самый, что недавно еще стоял в кучке фарисеев, под влиянием большинства уже рядом со Скрябиным.

— Где вы были, дорогой Александр Николаевич? — говорит он.

Скрябин с извиняющимся лицом и выражением нервной напряженной скуки потирает привычным жестом свои руки.

— Мы были в Париже, Брюсселе, Лозанне...

— Ах, Брюссель, какой это чудный город, — вскричал некто в упоении.

Татьяна Федоровна держится настороженно и с преувеличенной строгостью. В свите старушка Любовь Александровна, тихая, восторженная, бесконечно преданная «Сане». Тут же дядюшка, седой генерал. Скрябин и Татьяна Федоровна, оба маленькие, с трудом пробирались к специальной ложе. Скрябин приближался к «седалищу» с лицом неприятно раздраженным. В тот момент, когда чета Скрябиных уселась, вышел на дирижерское место Кусевицкий, поднял палочку, и внезапно верхние карнизы зала осветились светящейся лентой из тысяч электрических лампочек. Скрябин от неожиданности чуть не подпрыгнул на своем «троне». По залу прошел ропот. Однако прозвучали первые аккорды «Поэмы экстаза». Музыка приковывала и ослепляла, но вид самого автора этих исступленных звуков не уступал в интересе. Скрябин во время исполнения был очень нервен, иногда вдруг привставал, подскакивал, потом садился, облик его в тот момент был очень юн, он был подвижен, как мальчишка, и что-то детское было в его усатой физиономии. Иногда он как-то странно замирал лицом, глаза его закрывались и вид выражал почти физиологическое наслаждение, он открывал веки, смотрел ввысь, как бы желая улететь, а в моменты напряжения музыки он дышал порывисто и нервно, иногда хватался обеими руками за украшенный лаврами «трон». Потом был гром аплодисментов, были приветствия оркестра, хлопавшего по пультам смычками. Зал превратился в митинг. Правда, были и раздраженные, злые лица, но их меньшинство. Толпа окружила Скрябина и Танеева.

— Ну, какое ваше впечатление, Сергей Иванович? — с улыбкой спрашивал Скрябин.

— Да какое мое впечатление, — красный как рак, говорил Танеев, — как будто меня палками избили, вот мое впечатление.

На Танеева набросились скрябиниане.

— Вы, Сергей Иванович, все время занимались контрапунктами, — кричал Подгаецкий, — вот у вас и притуплено восприятие к новым музыкальным произведениям.

— Нет, Саша, — не обращая внимания на реплику, говорил Танеев Скрябину. — Третья симфония лучше... Я даже где-то там прослезился... Там чувство, а «Поэма экстаза» слишком криклива... Что же касается Пятой твоей сонаты, которую я слушал третьего дня, то, когда ты, Саша, кончил и сбежал с эстрады, то многие даже не поняли, в чем дело... Многие не поняли, кончилась ли она, или автор просто сбежал... Одна певица спросила меня: что такое, или у него живот схватило? — Он захохотал своим икающим смехом. — Пятая соната — это музыка, которая не оканчивается, а прекращается... Впрочем, Рахманинову правится...

— Ну вот, хоть Рахманинову, слава богу, нравится, — таинственно улыбаясь, сказал Скрябин.

В артистической комнате Скрябин и Кусевицкий обнялись и трижды поцеловались. Была овация. — Это величайшее произведение в музыке, — кричал Кусевицкий, — это черт знает что такое...

Скрябин тоже говорил комплименты, звучавшие, правда, несколько деланно.

— Да и ты, Сергей Александрович... Ты дал настоящий подъем.

— Изумительно, замечательно. — кричали вокруг.

— «Экстаз» становится специальностью Сергея Александровича, — сказала Татьяна Федоровна, — он превосходно дирижировал.

— А вопли музыкальных гиен, — крикнул Кусевицкий, — всей этой компании из партии Веры Ивановны... Плевать... Вот, — сказал он неожиданно, заметив среди публики в артистической Леонтия Михайловича, — вот единственный критик Москвы... Это единственный критик-музыкант... Что все остальные, — сказал он патетически, — им музыка чужда, им искусство не нужно.

И он потряс в воздухе рукой со скрюченными пальцами, словно дирижируя.

Скрябин смотрел своими небольшими карими глазами на Леонтия Михайловича и вдруг сказал:

— Какие планы у меня, какие планы... Вы знаете, что у меня в «Прометее» будет, — он замялся, — свет...

— Какой свет? — удивленно спросил Леонтий Михайлович.

— Свет, — повторил Скрябин. — Я хочу, чтоб была симфония огней... Это поэма огня... Вся зала будет в переменных светах, в музыке будет огонь.

— При наших капиталах все возможно, — засмеялся Кусевицкий. — А теперь ужинать в «Метрополь».

К «Метрополю» ехали в нескольких больших автомобилях.

— А я правда люблю это праздничное настроение, — покачиваясь на сиденье рядом с Татьяной Федоровной и доктором Богородским, говорил Скрябин, — никогда не хочется домой, хочется продолжения праздника, хочется, чтоб празднество росло, ширилось, умножалось... Чтоб оно стало вечным, чтоб оно захватило мир... Это и есть моя Мистерия, когда этот праздник охватит все человечество...

В большом верхнем зале ресторана были сервированы длинные столы.

— Зачем только он этот верх засветил, — тихо говорил Скрябин Татьяне Федоровне и сидевшим с ним рядом «апостолам» — Богородскому и Подгаецкому, — как это пошло вышло.

— Ужасно, — соглашалась Татьяна Федоровна.

— И вообще, эта помпа — не то, что мне надо, — говорил Скрябин. — К чему эта ложа и эти сидения?.. Я и без того как автор достаточно выделяюсь над публикой... Правда, он не понимает... Но мне не хотелось его обижать, а то один момент я прямо думал взбеситься и вскочить из этих тронов и сесть на стул... Я ведь могу так...

— Ну конечно, Саша, — успокаивала его Татьяна Федоровна, — они это просто не поняли... Ведь у каждого же свои понятия... Они хотели получше сделать...

Подошел Кусевицкий и увел чету Скрябиных к себе за стол.

— Обратите внимание, — сказал доктор Богородский, — музыкантов нет... Сплошная буржуазия, родственники Кусевицких, Ушковы... Терпеть не могу...

— Это в вас, доктор, отставной марксист говорит, — усмехнулся Подгаецкий.

— В отношении буржуазии Маркс нрав, — сказал доктор Богородский. — Я разошелся с Марксом, когда понял, что его учение слишком бытовое, материальное... В нем нет порыва к небесам, нет поэтической мистики...

— Ах, оставьте, доктор, — сказал Подгаецкий, который к тому времени уже выпил, — я сам не терплю Кусевицкого... Он слишком удачлив... У него шесть миллионов... И, наконец, усики, как у парикмахера... Но что касается ваших разногласий с Марксом, то вы Марксу не можете простить, что из-за его брошюры вас в пятом году били в участке... Ну, ну, — заметив негодующий жест доктора, сказал он, — ну не били, а так, нагайкой по спине... За поэтический же мистицизм пока еще в участке нагайкой по бьют.