18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Раба любви и другие киносценарии (страница 75)

18

— Ты куда, Саша? — спросила Вера Ивановна.

— Что? — сказал Скрябин. — Как, разве я тебе не говорил… Приехали племянники покойного Павла Юльевича Шлёцера… Замечательные люди. Остановились в меблированных номерах «Принц»… Недалеко… Газетный переулок… Танюша, девочка, стала Татьяной Федоровной… Ты, Вушка, ахнешь, когда увидишь… Милая, умненькая, хочет заниматься музыкой… А Борис Федорович вообще умница… У меня с ним много общего в философском плане… Я, может, сегодня поздно… Так что сейчас детей поцелую.

Он пошел в детскую, где спало четверо детей — три девочки и годовалый мальчик Левушка, и осторожно поцеловал их всех, касаясь губами лобиков и крестя.

Особенно же задержался над любимицей своей, Риммочкой, поправив одеяльце. Вера Ивановна стояла в дверях, с трудом сдерживая слезы.

В тесном меблированном номере, стоя посреди комнаты и сложив руки на груди, Скрябин говорил:

— В первом акте оперы герой-поэт сидит в своем кабинете, и перед ним проносится ряд видений, потом гонения судьбы, проза жизни, может быть, тюрьма…

Татьяна Федоровна была молодая девушка маленького роста, с черными острыми глазами, в которых сейчас, впрочем, был искренний восторг и восхищение. Борис Федорович был старше сестры и, напротив, роста высокого, да и вообще на сестру не очень похож.

— Идеализм должен быть конкретен, — говорил он. — Абстрактный идеализм страшится разума… В вашем замысле, Александр Николаевич, есть мистицизм, но нет страха перед разумом и потому это гениально.

— Это чудно, — грассируя, сказала Татьяна Федоровна, — вы знаете, Александр Николаевич, четырнадцати лет, гимназисткой, живя в глуши, на Кавказе, я впервые познакомилась с вашими сочинениями… А когда Борис привез вашу Третью сонату, я сразу поняла, что вы выше Вагнера.

— Мой нынешний замысел гораздо обширнее, — сказал Скрябин. — В нем должна быть всемирность… Я бог! — вдохновляясь, продекламировал он. — Я ничто, я игра, я свобода, я жизнь, я предел, я вершина, я бог, я расцвет, я блаженство, я пожар, охвативший вселенную, я слепая игра разошедшихся сил…. Я сознание уснувшее, разум угасший.

Подбежав к роялю, он взял несколько сильных аккордов.

— Рассудок мой, всегда свободный, мне утверждает: ты один… Ты — раб случайности холодной, ты всей вселенной господин. — И он снова взял несколько аккордов.

Однако в тот момент застучали в дверь. На пороге явилась какая-то дама в папильотках и капоте.

— Господа, — сердито сказала она, — по правилам меблированных комнат позже одиннадцати вечера играть не полагается. — У меня дети спят. Я жаловаться буду.

И она захлопнула дверь.

— Какое святотатство, — с возмущением сказала Татьяна Федоровна, — запретить играть Скрябину.

Скрябин захохотал и сказал:

— Коли уж вам так хочется меня послушать, пойдемте ко мне домой.

В гостиной у Скрябиных Александр Николаевич играл свою Третью сонату. Хрупкая, утонченная до прозрачности мелодия, царила в комнате, но каждый из слушателей чувствовал в ней свое. Татьяна Федоровна не столько слушала музыку, сколько восторженно смотрела на исполнителя. Впрочем, для нее небесная мелодия как бы материализовалась в этом человеке в пестрой жилетке, с бородкой и пышными усами. Вера Ивановна сидела с печальным и усталым лицом. Борис же Федорович выражал глубокомыслие, делая в блокноте какие-то заметки. Пробило два часа ночи, а Скрябин все играл и играл.

На очередной музыкальной ассамблее у Сергея Ивановича Танеева говорили о Скрябине, нынешнем возмутителе спокойствия. Были здесь люди известные, малоизвестные и вовсе неизвестные, всего десятка три. Кроме самого хозяина, были здесь Лядов, Аренский, Рахманинов, с мрачным, демоническим видом сидевший в стороне, знакомый нам молодой критик Леонтий Михайлович и прочие дамы и господа.

— Господа, — горячо говорил Леонтий Михайлович, — лично меня раздражает даже сам факт, что симфония Скрябина почему-то в шести частях… и с хором в финале… С места в карьер… Сразу под Девятую симфонию Бетховена… Не более не менее…

— Нет, господа, — сказал Аренский, и на полутатарском лице его явилась язвительная улыбка, — я решительно настаиваю, что в афише ошибка… Следовало вместо „симфония“ напечатать „какофония“… В этом, с позволения сказать, сочинении тридцать-сорок минут тишина нарушается нагроможденными друг на друга без смысла диссонансами… Это не симфония, а именно нарушение тишины.

— Уши отдыхают в антракте, когда музыканты настраивают инструменты, — поддакнул кто-то из второстепенных и захохотал.

Несколько человек, также из второстепенных, его поддержали.

— Неудивительно, что в публике кричали — долой с эстрады, — сказал кто-то.

— А все Танеев, Сергей Иванович, — сказал Аренский. — Наш любимый друг, чья доверчивость и простодушие вошли в поговорку… Во-первых, в качестве профессора Сергей Иванович пригласил казачьего есаула Сафонова, тот, разумеется, сразу же Скрябина на щит, свел его еще с одним милым, доверчивым человеком, Митрофаном Петровичем Беляевым, благо милые, доверчивые люди у нас на Руси в избытке, и пошла писать губерния… Глинковская премия, зарубежное турне… А что здесь показывать загранице, господа?.. Ведь прав Цезарь Кюи: Скрябин — это украденная шкатулка с неизвестными рукописями Шопена.

— Ну, уж ты, Антоний, тоже чересчур, — сказал Танеев, — Цезарю Кюи вообще все чужое не по вкусу, особенно, если оно авторитетами не освящено… А вот Стасов, например… У меня со Стасовым был как-то разговор, и он мне сказал, что просто удивлен, сколько людей восстановлено против Скрябина…

— Да, Стасову лишь бы поновей и чтоб на солнце блестело, — вскричал Аренский. — А ты у Толи Лядова спроси… Ему Беляев удружил, поручил просмотреть корректуру скрябинской симфонии… Прачке Толе чужое белье стирать.

— Это верно, удружил дорогой Митрофан, — добродушно захохотал Лядов, — двенадцать дней в поте лица трудился… Ну уж и симфония… Скрябин смело может подать руку Рихарду Штраусу… господи, да куда же девалась музыка… Со всех концов, со всех щелей лезут декаденты… Помогите, святые угодники… Я избит, избит, как Дон-Кихот пастухами… После Скрябина Вагнер превратился в грудного младенца со сладким лепетом… Куда бежать от такой музыки… 

Вдоволь наговорившись и нахохотавшись, Лядов вытер глаза платком.

— Не понимаю, Анатолий Константинович, — сказал Аренский, — как ты согласился дирижировать таким вздором… Я пошел послушать только, чтоб посмеяться… И все это издается, поощряется, оплачивается… А ведь милейший Митрофан Петрович Беляев ни разу не подумал издать, например, Сережу Рахманинова… В то время, как беспрерывно издается скрябинский вздор.

Он посмотрел в сторону мрачно сидевшего Рахманинова.

— Нет, Антоний Степанович, — сказал Рахманинов, — Скрябин не вздор. Я и сам ранее думал, что Скрябин просто самоуверенный свинтус… А оказалось, композитор… Скрябин композитор, господа. Это музыкант Божьей милостью…

На ужине-ассамблее противоположной партии были все те же малоизвестные и неизвестные, но уже примелькавшиеся лица. Сафонов говорил Леонтию Михайловичу и еще одному околомузыкальному деятелю Юлиану Сигизмундовичу:

— Скрябин не Шопен, он умнее Шопена. Это Рахманинова невозможно воспринимать вне орбиты Чайковского. Скрябин же личность самостоятельная.

— Но все-таки что-то вроде Шопена, — не сдавался Юлиан Сигизмундович.

— Что такое — вроде Шопена? — вскричал Сафонов. — Не вроде Шопена, а вроде Скрябина. Скрябин умнее Шопена, я сколько раз это говорил и говорю теперь… Удивляюсь я этому Сергею Ивановичу Танееву, учит вас всякой дребедени, наверное, нидерландцев-то своих любимых всех переиграл… Зарылся в старье, а жизни новой не видит… Саша Скрябин большой, большой композитор, — сказал он после паузы, — большой пианист и большой композитор…

— Василий Ильич просто пристрастен к Скрябину, — сказал тихо Леонтий Михайлович, когда Сафонов отошел, — ученик его… Сам гений, жаль, не явился.

— Еще явится, — сказал Юлиан Сигизмундович, — он и во втором часу ночи может явиться… О нем Бог знает что говорят… Вы обратили внимание на его модные бачки и особенно на глубокую впадину на подбородке… Хе-хе… С таким эротичным раздвоенным подбородком творческие музы обычно, хе-хе… Миленькие, молоденькие… Жена и четверо детей уже не вдохновляют… Хе-хе-хе…

В третьем часу ночи явился Скрябин. Все, даже те, кто злословили, зааплодировали. Сафонов, нежно обняв Скрябина, сказал:

— Саша Скрябин ведь у нас непростой… Вы его побаивайтесь, он что-то замышляет.

Скрябин имел зеленоватый, очень изнуренный, утомленный и потасканный вид.

— У Саши теперь шестеро детей, — сказал весело Сафонов, — три девочки, мальчик и две симфонии… К тому ж он у нас ницшеанец, увлекается сверхчеловечеством… Вот какие страсти…

— Гораздо труднее делать все то, что хочется, чем не делать того, что хочется, — туманно и как-то рассеянно сказал Скрябин. — Я считаю, что делать то, что хочется, благороднее и предпочтительней.

— Вот я на Скрябина какой акростих написал, — улыбаясь, сказал Сафонов и прочел:

Силой творческого духа К небесам вздымая всех, Радость взора, сладость уха Я для всех фонтан утех. Бурной жизни треволненья Испытав, как человек Напоследок, без сомненья Ъ-монахом кончу век.

Все засмеялись, зааплодировали.

— Правда, Саша, хорошо, — смеялся Сафонов, — акростих… Из первых букв каждой строки составилась твоя фамилия… Я особенно дорожу этим Ъ-монахом… А вот еще недурно — фонтан утех… А вы как находите, господа?