Фридрих Горенштейн – Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой (страница 54)
«Обычно, – пишет Стендаль в своих итальянских путевых заметках, – родиной считают место, где человек родился, но Тит Ливий и Вергилий, например, считали родиной место, откуда родом мать. Древние же законы обозначали родиной место, откуда происходит отец. Отечество должно считаться по отцу. Отечество – это отнюдь не место рождения, а место, откуда родом отец. Потому и говорит Цицерон: “Настоящая родина – та, откуда законный отец ведёт своё законное происхождение”».
То есть отечество Ленина – Астрахань, и русско-калмыцкая Азия клокотала в глубинах немецкого часового механизма, умело взорвавшего старый мир. Но давно уж от перенапряжения лопнула часовая пружина, и давно уж мёртвые часы валяются в бесполезном почёте, подобно серебряной дедовской «луковице», которая лежит в красивой коробочке из-под леденцов рядом с пуговицами от давно истлевшей одежды и какими-то атласными лоскутками. Я всегда с грустью смотрю на этих мертвецов, которых время от времени теребят чьи-либо безжалостные пальцы и которые всё не обретут покоя и телесного забвения. За что и во имя чего такая кара? Неужели лишь для того, чтоб вместо генералов дворянских явились генералы крестьянские, которые вместо фондю франш-конте, блюда из яиц с сыром и вином, едят просто гречневую кашу со свиным смальцем. Хотя тут о вкусах спорить можно.
Гречневая каша высшего сорта, рассыпчатая, икру напоминает. Крупинка к крупинке, как икринка к икринке. Коричневая икра с маслом или салом была у волжских купцов лучшим сочетанием с икрой чёрной. Однако ныне коричневая икра для Астрахани более экзотична, чем чёрная икра для Ржева. Принюхиваются Хрипушин с Бычковым, и я рядом с ними нюхаю. Да и какой русский не любит гречневой каши!
К Хрипушину и Бычкову я решил добровольно во вспомогательный состав поступить. Помните сказку-притчу Салтыкова-Щедрина, как на необитаемом острове мужик генералов кормил? Вот и я в такие мужики подался. Осетров не резал, но в ведре рыбьи кишки, плавающие в рыбьей крови, к гальюну носил. Человеку надо только раза два-три глаз не зажмурить, когда нож живое режет. И переступит. Наше неприятие живой крови основано на суеверии. Это что-то вроде чёрной кошки или чёртовой дюжины. Чувство это ночное, принесённое нами из лунных снов, как и всё, что связано со слабыми нервами.
Впрочем, ведь и искусство, особенно лирическое, принесено нами оттуда же. Оно тоже основано на суеверии, и стоит лишь два-три раза посмотреть на него, не зажмурив глаз, чтоб понять его нравственную опасность для хищника. Как раненая лапа у волка. Хочешь прыгнуть на горло оленю, но натыкаешься на лирическую боль. И олень уходит, сытый и гордый, щипать траву, а у волка рёбра торчат. В волчьей стае таких волков-лириков выбраковывают, то есть загрызают свои же. Так стоит ли лирикам человечьим обижаться на естественное к ним недоверие со стороны человечьей стаи?
Вот на флагмане гуляют, поют здоровые солдатские песни, лунной лирикой не раненные. Такие песни как раз кровью и запивать. Рыбы заготовлено – горы, постарался Иван Андреевич. Да и шеф-повар каспийской флотилии, раненный в Отечественную флотским борщом, постарался. Батальону генералов при поддержке партийных губернаторов ухи не перехлебать, жареного-пареного не пережрать, икру из эмалированного ведра ложками не перелопатить.
Однако всё мало. Хочется после спиртных песен извлечь не безжизненного запечённого судака из сметаны вилкой, а блесной с якорьком-трезубцем из живой Волги живого, трепещущего с окровавленной чешуёй вырвать.
– Глазков!
Бежит Иван Андреевич, дородный, сановный, по сходням, как мальчик. «Плюс» совсем недалеко от флагмана находится в качестве обслуживающего судна. Вижу лицо Ивана Андреевича, гуттаперчевое, как у Крестовникова.
– Глазков, а где твоя секретарша?
– В Астрахань отправил, Фёдор Максимович. Срочное дело.
– Ревнуешь… Гы-гы… А-ха-ха…
И Иван Андреевич:
– Ха-ха-хи…
Голос у него изменился, согласно субординации. Измельчал голос. Тенорок. А может, действительно отправил Томочку, потому что ревнует? Может, не во всём Томочка и врала. Может, искренне она ко мне в столицу рвалась, но словесно оформить не сумела. Может, даже и Томочке неприятно, когда её высокопоставленная пьянь лапает. Кстати, о Клопове, из-за которого она в опале. Томочка мне рассказала, будто он месяца два назад хотел её в пьяном виде на островке изнасиловать. На грудях синяки оставил и на попке. Даже в суд подать собиралась, но Иван Андреевич отговорил. Я представил себе, как бы Томочку били в отделении милиции, а может быть, даже там изнасиловали бы, если бы она попыталась клеветать публично на заведующего организационно-партийной работой Горьковского обкома товарища А.Клопова с одной парой усиков.
Мне рассказывала одна моя знакомая, какие у неё были неприятности по обвинению гораздо более невинному, а именно: в краже бриллиантов у вдовы известного писателя, чьим именем названа в центре Москвы улица. Бриллианты эти, кстати, известный писатель, чьим именем названа в центре Москвы улица, в войну выменял у людей голодных на куски хлеба и каши, на объедки со своего привилегированного пайка. Это так, к слову. И вот, по обвинению в краже бриллиантов эту знакомую в центре Москвы, недалеко от вышеназванной улицы, на втором этаже милиции ночью наедине оставили с двумя пьяными следователями. А за клевету на партию Томочка вообще могла бы где-нибудь в астраханской тюрьме до смерти рыбьей костью подавиться со следами кровоподтёков на бёдрах и груди. Так что Иван Андреевич, зная нравы своей стаи, её вовремя остановил.
– Я вещь, – говорила мне Томочка, используя заученный текст Ларисы Огудаловой из пьесы «Бесприданница», – я вещь, а не человек… Я ещё только хочу полюбить вас. Меня манит скромная семейная жизнь, она мне кажется каким-то раем. Вы видите, я стою на распутье, поддержите меня, мне нужно одобрение, сочувствие…
И так далее по тексту. Я его из любопытства просмотрел, это место, ибо, как говорил уже, томик волжских пьес Островского взял с собой. Почти без ошибок произнесла, но ужасно с надрывом, с цыганщиной. По системе Станиславского верить ей, конечно, не стоит. Вот я и решил: «Не верю». Не веришь, а вот тебе за это гамлетовский слоёный пирожок. Разговор наш после неверия пошёл грязный, потом Томочка мне жизнь спасла, из Волги вытащила весьма оскорбительно. А потом, к счастью, выяснилось, меня обокрала. Какой уж тут Станиславский с его технологией чувств. И чем более я так думал, тем более мой разговор с Томочкой – не весь, конечно, но кусками – казался мне заслуживающим внимания.
Томочка рассказала мне и о своей первой любви, и о своём первом мужчине. Я его, кстати, знаю, хоть не накоротко. Это довольно талантливый актёр весьма приличного, хоть и не перворядного московского театра. Я знал даже, что он чем-то запятнан и потому ему не дают хода, удерживают в скромном звании заслуженного артиста и не допускают в кино и на телевидение.
– Я с Николаем жила вместе, – рассказала Томочка, – то есть вместе в общежитии театрального института. Но, не скрою, мы жили вместе. Было голодно, помощи никакой ни мне, ни ему, и он начал воровать. В студенческих общежитиях ведь часто воруют, но на него никто подумать не мог: талант, комсомольский активист. Однако в конце концов поймали. Выгнали. Я с ним ушла. Работали в провинции.
Передаю то, что запомнил. История пошлая и трагичная. Такое странное сочетание. Можно оперу написать «Николай и Тамара». Талантливый Николай – назад, в Москву, бездарная Томочка в конце концов, после тропок-дорожек, через Сочи, куда она, очевидно, ехала отдохнуть и поработать, через рабочее знакомство с Иваном Андреевичем – сюда. Секретарь председателя Астраханского облпотребсоюза и знаменитая кокотка Астраханского государственного заповедника у впадения Волги в Каспий. Высокопоставленный гость коньяк выпьет, жирного поест и женщину хочет.
Я слышу обрывок разговора с борта флагмана: «А если она нагнётся и снимет трусы, то жопа её становится вдвое больше».
О ком это? О Томочке или о другой наложнице-секретарше? Не знаю, не слышу конца. Всё заглушает орудийный грохот смеха.
Известный русский философ XVIII столетия Новиков в своём мистическом труде «Утренний свет» объявил, что «смех есть едва ли не преступление». Новиков находит связь между смехом и половой любовью. В половой же любви, предвосхитив философию толстовской «Крейцеровой сонаты», Новиков видит зло, потому что «в ней обнаруживается сродство наше со скотами». За подобные мысли и во времена Екатерины Второй сажали в тюрьму. И царица-развратница засадила Новикова в Шлиссельбург на пятнадцать лет. Так пострадал философ за свою даже не лунную, а кладбищенскую лирику. Но, слушая половой смех нынешних власть имущих, я предпочитаю кладбище. Не привилегированное партийное кладбище, куда опускают привилегированные трупы, а скромное провинциальное кладбище, где растут над могилами дикие яблони и где в ранней молодости я охотно встретился бы со старшеклассницей Томочкой. Может быть, тогда нам удалось бы спасти друг друга по-настоящему и дожить совместно до пенсионного возраста. Я в выходные дни ловил бы неводом в реке старые подмётки, а Томочка бы пряла свою пряжу из синтетического волокна.