реклама
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой (страница 24)

18

– Что вы можете сказать о Семёнове?

Ответила:

– Хороший человек, остался в городе из-за слепой сестры, не мог бросить её. В театре работал, чтоб не уехать в Германию.

На вопрос обо мне сказала:

– Честный, отзывчивый парень.

И рассказала о случае с советскими военнопленными, который наблюдала.

В последнем слове подсудимого Леонид Павлович сказал:

– Виноват, что играл в спектакле, и ещё виноват в том, что остался жить. Нужно было повеситься. Жить было необходимо из-за слепой сестры. Но за всеми моими действиями идеологической платформы не было.

Дали последнее слово мне, но я думал о Лёле и потому молчал.

Судья спросил:

– Подсудимый, вы отказываетесь от последнего слова?

Я ответил:

– Да.

Но тот заседатель, который говорил о хромых предателях, задал мне вопрос:

– Чубинец, почему вы родину не защищали?

– Я хромой, – говорю, – к военной службе не пригодный.

– Но руки у вас есть, – говорит заседатель, – в горло немцу вцепиться могли.

– Руки у меня слабые, – говорю, – хрящ не передавлю.

– Тогда зубами в горло.

– А я брезгливый, – говорю, – чужое горло в свой рот взять не могу.

Вдруг от тоски по Лёле во мне какая-то весёлая злобность проснулась. Ведь самоубийцы тоже разные бывают: одни веселятся перед концом, другие плачут. А конец вскоре наступил. Суд ушёл на совещание. Через три-четыре минуты вышли и объявили приговор: Семёнов – десять лет усиленного режима в северных лагерях, Чубинец – семь лет лёгкого режима в местном лагере.

Однако когда отправляли эшелон в лагерь дальнего северного поселения, почему-то вместе с Семёновым вызвали и меня. Ехали до места назначения две недели в общем вагоне с уголовниками. Правда, после суда нам разрешили свидание с близкими. Слепую сестру к Леониду Павловичу привела соседская девочка. Сестра была старше Леонида Павловича на двенадцать лет и когда узнала, какой у него срок, то очень плакала и сказала:

– Я тебя больше не увижу.

Свидание длилось три минуты, и, кто знает, может, она его действительно видела в тот момент вполне ясно маленьким красивым хлопчиком, а себя видела невестой, которой была ещё до слепоты.

Ко мне на свидание приехала из села тётка Стёпка. У Стёпки тоже было горе: её окруженца арестовали. Военный доктор дал в госпитале заключение, что с той осколочной раной, какая была у окруженца, вполне можно было пройти тридцать километров, расстояние, на которое от места ранения окруженца в то время отступили советские войска. Моё свидание длилось дольше, чем у Леонида Павловича, может, потому что приговор мне был мягче, и за семь-восемь минут тётка Стёпка успела сообщить и хорошую весть: от Миколы Чубинца, её мужа, получено письмо с фронта и теперь, раз уж окруженца не вернёшь, надо ждать Миколу. Тётка Стёпка в нашей семье была самая практичная, недаром ещё до коллективизации она уехала на комсомольскую стройку. Я со Стёпкой из заключения переписывался, а потом вдруг застопорило. То ли мои письма перестали доходить, то ли она не отвечала.

О заключении своём долго говорить не буду. Я знаю, сейчас об этом модно говорить и писать, но тема мне кажется надоедливой, скучной, как разговоры в больнице. Там с утра до вечера только о болезнях главным образом. Эгоистичные разговоры. К тому ж я подписку дал «не разглашать». Скажу лишь: выживал тот, кто сильней и здоровей или подлей, а если совсем повезёт, то удачливей. Я выжил, потому что мне, помните, ещё до войны не цыганка, а сербиянка гадала и нагадала неудачу в период более спокойный и удачу в период бедственный.

12

Сидел я все семь лет в Заполярье. Четыре года сидел без всякой удачи на лесоразработках, а последние три года с удачей на блатной работе, в цехе, где варились дрожжи от цинги для заключённых. Цех этот был в крепком, деревянном на каменном фундаменте сарае, весьма тёплом от жара дрожжевых котлов. В сарае было светло, шесть больших окон, и на этих окнах я довольно удачно выращивал цветы и помидоры. С этих цветов и началась моя удача. Точнее, с лагерной библиотеки.

Хоть и тяжело было, но не совсем я тогда ещё надежду потерял и решил сохранить себя от лагерного озверения и оскотинивания чтением книг. Вспомнил кое-какие книжки из прошлого, вспомнил, что мне покойный старичок Салтыков когда-то рекомендовал. Кое-что нашёл. Гоголя нашёл, сказки Пушкина. Хорошие книжки. Но не пошло у меня чтение. Наш ум ведь то читает, что ему тело позволяет. А моё тело для подобного чтения тогда приспособлено не было. Нашёл Мопассана, почитал, вспомнил Лелю. Однако в тех условиях и Лёля не помогла. Знаете, целый день на ветру сучья рубить тяжёлым топором.

И вдруг нашёл учебник по выращиванию цветов и овощей в домашних условиях. Начал читать – оторваться не мог. Собственными руками из столярных обрезков сколотил ящики, нашёл плодородной земли, выпросил навоза в конюшне. Семена раздобыть было сложнее, но раздобыл у вольняшек. Кое-кто из них летом огороды имел и сажал цветы. А у меня в сарае круглый год на всех шести окнах цвело и плодоносило. Растущие цветы и овощи на Украине просто часть общего, обыденного. Здесь же это радостные долгожданные гости, особенно для заключённых. Да и для начальства также. Смотришь на цветы – как будто свидание получил с близкими людьми и родными южными местами.

Мы ведь в Заполярье все были южные, одни лишь местные эскимосы – люди северные, к цветам безразличные. Климат там, знаете, не для цветения. Местность со всех сторон северным ветрам открыта. Зима с сентября по июнь с морозами до сорока градусов и пургой. Лето очень короткое, прохладное, дождливое, почва всюду мёрзлая. На реке постоянно образуются ледяные глыбы, таящие очень поздно, почти в мае. Снег лежит на земле всплошную, мощным слоем, и залеживается тоже до конца мая, а то и до июня. А у меня среди всей этой Арктики Украина на окнах.

Посмотрело начальство, одобрило и приняло решение оставить меня на работе при цехе. Учли также и мою хромоту и моё безупречное поведение в течение первых четырёх лет. В цехе имел я свой, ограждённый досками угол, где стояла моя кровать. Впоследствии, уже освободившись, уже на воле, не раз вспоминал я и этот свой тёплый угол, и эту свою удобную кровать.

В ноябре сорок девятого к Октябрьским праздникам мне объявили: через месяц будешь освобождён, срок твой кончается. Денег заработал я немного, так как работа моя последние годы хорошая была, но дёшево оплачивалась. Дали мне триста двадцать рублей, дали билет и послали в город Молотовск, который тогда строили на топях. Работал я уже не на территории местного лагеря, а вне ограждения, без конвоя. И снова мне попалась блатная работа – «на бочках». Бочки от мазута мыли, а я их пустые, вымытые, в штабеля складывал. И ещё мне повезло, что партнёром моим случайно оказался артист из Кривого Рога, театральный человек. Мы с ним подружились и много о театре говорили. Я ему про своё рассказывал, а он мне про своё. Освободился он раньше меня и сразу же написал мне из Кривого Рога, где опять работал в театре.

Поэтому, когда в 1951 году мне было разрешено уехать домой, без права поселения в столичных городах, я поехал к нему в Кривой Рог, чтоб устроиться в театре администратором. Но артист этот сам жил в гримировочной, квартиры у него не было. Побыл я у него всё-таки две недели, отошёл от простуды и поехал искать работу, чтоб не навлекать на этого артиста дополнительной беды. У него ведь, как и у меня, в паспорте на весь листок стояла цифра тридцать семь. Вот с этой цифрой я и поехал искать работу.

Был я совсем одиноким: тётка Стёпка, как выяснилось, умерла, и в нашей хате, в селе Чубинцы, теперь жил Микола Чубинец, бывший Стёпкин муж, со своей новой семьёй. Приехал я в город Александрию на Донбассе, прочитав в газете объявление, что там требуются администраторы. Но скоро театр ликвидировали. Всем дали двухнедельное пособие и устроили на работу. А мне, с цифрой тридцать семь, никакого пособия не дали и на работу не устроили. Подумал я тогда, подумал и поехал назад в свои родные места. Там никого, конечно, уже не было из близких и знакомых. Но ведь нигде никого у меня не было.

Прошёлся я по родным улицам, всплакнул, повздыхал, пошёл в театр, и меня взяли младшим администратором, несмотря на мою цифру. Взяли на маленькую зарплату и без жилья. Жил я в театре где придётся: ночью на сцене, в коридоре под батареей, в кочегарке. Однажды даже ночевал в той гримировочной, где когда-то состоялась премьера моей пьесы «Рубль двадцать» с Лёлей Романовой и мной в главных ролях. Всю ночь не спал, конечно. Голова болела, и свои руки не знал куда деть: вперёд протягивал, к груди прижимал – всё неудобно. То радостно мне становилось до слёз, то раздражался до смеха. Текст моей пьесы «Рубль двадцать» исчез, и я о том не жалел. К чему бумажный текст, если всё свершилось наяву, пусть и в одном единственном спектакле? Играть его заново бессмысленно, а писать нечто иное – тем более. Ведь я не писатель, я рассказчик. Я рассказываю о своей жизни, и вы, наверно, думаете: как черна эта жизнь, как ужасна. Да, черна, да, ужасна, однако не настолько, как вам это кажется. Потому что лучшее, что в моей жизни было, я рассказал только себе. Даже известный музыкант, известный скрипач, любимец публики лучшую часть исполняемой им мелодии оставляет себе. Ту, которую слышит только он и не слышит публика. Это и есть принцип настоящей лирики. Вы со мной согласны?