реклама
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой (страница 26)

18

Так я беспечно веселился, пока не почувствовал на себе страшный, напряжённый взгляд. Невольно повернув голову в сторону взгляда, увидел сидящего на скамье молодого солдата-стригуна, то есть короткостриженного, какими были все новобранцы. Боже мой, что это был за взгляд! Представьте себе человека, меня, например, свободно, легко, как нечто само собой разумеющееся, жующего бутерброд с варёной колбасой и вдруг замечающего на себе и на бутерброде глаза субъекта до предела измученного голодом, жадно следящего за каждым моим укусом, за тем, как я жую и как глотаю прожёванное. Если б подобное происходило в дремучем лесу, то пролилась бы кровь. Но и на людном вокзале мне стало не по себе. Здесь были и жалость к голодному, и страх перед его завистливым, тяжёлым взглядом. Думаю, что в мыслях он меня давно уже убил, а Верочку Косцову давно и долго, со стоном, насиловал. Причём напоминаю, тогда я ещё был юный весельчак, кстати говоря, девственник, слабо знакомый с психоанализом, и тем не менее вообразил себе такие модернистские подробности, которым может позавидовать любой заграничный гений до Камю включительно.

Мои дальнейшие действия так же достойны Камю, о котором я тогда понятия не имел. Я перестал хватать Верочку и даже от неё отодвинулся. Впрочем, Камю, как достойный ученик Достоевского, может быть, написал бы, что я кинулся к солдату и вцепился ему зубами в горло, или в крайнем случае ударил солдата перочинным ножиком меж рёбер. Однако я просто отодвинулся от Верочки, ибо её нельзя было, как бутерброд с варёной колбасой, по-братски разломить пополам. По крайней мере, для меня тогда это ещё было аморально, хоть для Маяковского вполне приемлемо и он писал: «Мы были счастливы втроём». Я же треугольников не переношу, а за свою любовь к Верочке бороться не собирался, ибо любви не было, были маленькие радости, коротавшие время в этом самом зале ожидания, где мы ныне находимся с Чубинцом.

Поразительно примитивна наша жизнь. Всякие Гамлеты научили нас, что она сложна и непознаваема, а она поразительно примитивна. Может быть, этим своим высказыванием я противоречу каким-то своим другим, не помню уже каким. Однако каждое отдельное наше высказывание ведь собственной цены не имеет, иначе пришлось бы принять всерьёз – если тебя ударили по одной щеке, подставь другую. Всякое высказывание живо, пока оно в своей среде, как рыба в океане. Вытащенное из своей среды, оно умирает, а сохранённое вне среды, в виде цитаты, даже протухает и начинает смердеть. Отравление такой тухлой цитатой ещё более страшно, чем отравление тухлой рыбой.

Если я спорю с Гамлетом, говоря о примитивности нашей жизни, то следует учитывать чувства, меня охватившие в тот момент, когда я, почти уж старый человек, стоял перед той же молодой, весёлой, красносапожной мозаикой в зале ожидания казатинского вокзала, стоял рядом с Чубинцом и его судьбой, которую он мне излагал в течение самых последних часов моей жизни. Последних в том смысле, что я только-только их прожил. А часы, дни и годы, которые я проживал в молодости, ничего, по сути, в мире не изменили, и если б я умер – а за эти годы я вполне мог умереть, – то красные сапоги на стене казатинского вокзала так же весело плясали бы.

В чём же здесь сложность и при чём тут непознаваемость? В том, что я помню, как Верочка Косцова, не понимая, от чего вдруг я потерял к ней интерес, на меня обиделась и, приехав в Киев, со мной даже не попрощалась? Или в том, что я, десятилетия спустя, пришёл на то же место с Чубинцом, вынырнувшим из тьмы и, может быть, в Здолбунове тоже со мной не попрощающимся? Нет, дорогой, сложность есть, но ты ищешь её не там, где надо. Ты ищешь её среди мёртвых, а надо искать её среди живых, ты ищешь её в неподвижности, а надо искать её в движении, ты ищешь сложность, когда мы выужены на берег, а надо искать её, когда мы плывём, плещемся в облачных судьбах своих, стараясь разглядеть, что впереди и что вокруг. Только человек, только личность не знает, что ждёт его впереди. Лес знает, гора знает, нация знает, любое органическое или неорганическое образование, поддающееся рациональному анализу, знает, а человек не знает. И это не важно, что неизведанное, таинственное будущее оборачивается для человека ничем не примечательным, однообразным настоящим. Он ведь этого не знал и потому, вопреки нелепому, примитивному бытию своему, жизнь его художественна и таинственна до самой, самой смерти. А возможно, даже после смерти.

– Зайдёмте в ресторан, Олесь, – сказал я Чубинцу, – выпьем пива.

Олесю предложение не понравилось, может, он опасался опоздать на поезд, а может, боялся ресторанных цен.

– Не люблю я эти железнодорожные рестораны, – сказал Чубинец, – лучше в буфете зала ожидания бутерброд с холодной котлетой купить.

– Вы же не едите котлет, Олесь.

Он махнул рукой:

– Ем, уже давно ем. Меня самого, знаете, жизнь так через мясорубку прокрутила, что одной-двумя котлетами ничего не изменишь. Да и не рационально теперь людей в пищу употреблять. У свинины или говядины другого предназначения нет, а человечина для другого используется.

Выглядел Чубинец крайне подавленным и усталым. Сказывалась и бессонная ночь. Мы оба успели несколько раз зевнуть. Первым начал я, вызывая на зевоту соавтора.

– Выпьем пива, иначе заснём не вовремя, – сказал я, – приглашаю вас, Олесь. Пиво здесь в Казатине бердичевского пивзавода. Лучше пильзенского, уж поверьте мне, опытному путешественнику и пивопотребителю.

Мы вошли в большой, по-старокупечески пышный ресторан и сели за столик с грязной скатёркой. На скатёрке остались красноватые жирные пятна, кисло пахнущие томатом.

– Не люблю железнодорожные рестораны, – сказал Чубинец, покосившись на пятна, – хуже гостиничных.

Очевидно его мучили неприятные воспоминания со станции Бровки.

– Не волнуйтесь, Олесь, – сказал я, – в борщ иногда плюют невоспитанные люди, но чтоб плевали в пиво, никогда не слыхал.

Я хорошо заплатил официанту, он поменял скатерть и быстро принёс свежее пиво. Закусывали мы, конечно, рыбкой местного производства, довольно вкусной, но слишком пересоленной. Выпив и закусив, Чубинец вдруг заговорил о своей семье:

– В пятьдесят седьмом году приглянулась мне девушка из финотдела, Галина. Поженились. Живём до сих пор. Дочь у меня, Лена, очень красивая, хорошо воспитанная. В пятьдесят седьмом году как раз меня вызвали и объявили, что судимость снята. Легче стало. Ведь с этой цифрой тридцать семь, на весь паспортный листок, сколько я муки испытал, какие унижения! Когда наш театр гастролировал в Киеве, Минске, Москве (было и такое, в каком-то московском доме культуры играли в пятьдесят втором году), так вот, когда гастролировали в больших городах, где мне проживание запрещено, то меня не поселяли в гостиницах и я должен был ночевать на вокзалах, потому что частник меня б тем более не принял с моей тридцать седьмой. Иногда я с шоферами грузовиков договаривался, чтоб пускали меня в кабину к себе ночевать. А сам шофёр шёл в гостиницу вместо меня, на оплаченную мной койку.

Мы с Чубинцом выпили ещё по кружке и закусили салом. Конечно, это не настоящее местное сало, однако здесь и на вокзале сало довольно вкусное.

– Мне сала нельзя, – сказал Чубинец, – от жирного давление повышается и суставы болят. Ноги у меня в ссылке простужены.

Я посмотрел на часы: у нас оставалось ещё минут двадцать – и попросил любезного, хорошо оплаченного официанта быстрее принести порцию яичницы с колбасой по-казатински, как значилось в меню. Яичница по-казатински была густо посыпана перцем, но Чубинцу это понравилось.

– Сейчас жизнь, конечно, лучше стала, – говорил он, жадно, по-голодному жуя, – в прошлом году жена, как работник финотдела, получила квартиру в две комнаты. Кухня неплохая, туалет с ванной. Однако дом возле автопарка и элеватора. День и ночь гудит и скрипит. Пробовали меняться, никто не хочет, а жить там нельзя. Нервы не выдерживают.

– Давайте быстрей, Олесь, – сказал я, – допьём пиво, а то опоздаем.

Выбрал я столик специально у окна, откуда видна была киевская платформа и почтовый вагон нашего поезда, из которого выгружали ящики и тюки. Работа была в разгаре, и по кружке ещё вполне можно было употребить. Мы опрокинули по одной, вытерли с губ пену и когда одновременно глянули в окно, то оказалось – работа по сортировке почти завершена, почта уложена на тележку и катит по платформе, а поезд наш тоже медленно движется мимо платформы. Мы с Чубинцом вскочили и выбежали… Выбежали – это я, конечно, шучу. Вам приходилось когда-нибудь догонять свой поезд, когда партнёр ваш хромой? Если б я сам побежал изо всех сил, на своих достаточно крепких ногах, то, пожалуй, успел бы вскочить в последний вагон. Но в знак солидарности с соавтором я просто оказался рядом с ним на платформе, провожая взглядом последний вагон, который нервно постукивал на стрелках.

Я не претендую на новизну ситуации, ситуацию эту часто эксплуатировали в кинокомедиях, тем более что Чубинец стоял с зажатой в руке ресторанной вилкой. Чубинец сразу заволновался, начал трясти палкой и угрожать какими-то жалобами на казатинское железнодорожное начальство. Однако я не потерял хладнокровия.