Фридрих Горенштейн – Летит себе аэроплан (страница 26)
— Хорошее постановление, — сказал Шагал. — Это вы сочинили, Малевич? Чувствуется ваша рука. Подкрепившись всем, что я вам добыл, получив хлеб и заказы на работу, вы взбунтовали учительский коллектив и перетянули на свою сторону незрелых, обманутых учащихся. Но как же двадцать четыре часа, если вы изгнали мою жену с ребенком немедленно?
— Это была художественная гипербола, — усмехнулся Малевич. — Квартира нужна нам немедленно для одной молодой преподавательницы.
— Для какой? — спросил Шагал. — Не для той ли, которая развлекается с городскими комиссарами и весьма любезно уступает их домогательствам?
— Это я делаю для пользы академии! — выкрикнула преподавательница.
— Ах, вот оно что! — закричал Шагал. — Что ж, пусть теперь академия получает хлеб, краски и деньги с помощью женщин определенных профессий.
Я умываю руки.
— Пойдем, Марк, — сказала Белла. .
— Нет, подожди, я им хочу еще кое-что сказать, — произнес Шагал.
— Хватит разговоров! — крикнул один из учащихся. — Теперь мы говорим! Прежде вы не давали нам рта открыть!
— Признаюсь, я не отличался терпением и, зная наперед, о чем вы будете говорить, не давал вам высказаться до конца. Но, едва я уйду, вы тут же успокоитесь. Вам не с кем будет спорить, а собственных мыслей у вас нет, одни лишь невразумительные вымыслы.
— Кто говорит о вымыслах? — насмешливо произнес Малевич. — Человек, который способом своего художественного воздействия избрал раскрашенную теологию и сказочную чертовщину?
— Что касается моих ангелов, демонов, стихийных и прочих духов, — сказал Шагал, — то они входят в состав материала художника, чтобы не дать больше земной тяжести перевешивать и порабощать свободу всех иных образов. Вы же, Малевич, пытаетесь загнать свободу в геометрические клетки.
— Геометрия создала аэроплан, — сказал Малевич, — особенно геометрия Лобачевского, геометрия не плоскости, а пространства. А аэроплан показывает, что можно преодолеть закон природного тяготения. В новом, переделанном аэропланами пространстве вашим ангелам, Шагал, делать нечего. В новом пространстве ваши ангелы, лишенные моторов, упадут на землю.
— Ангелы без моторов упадут на землю, — подхватил хор.
— Вы, Малевич, очевидно, говорите о бутафорской земле из «Мистерии «Буфф» Маяковского или о рафинированно—тошнотворной земле из оперы «Под солнцем» на слова Крученых, который бормочет пьяные нечленораздельности, думая, что расшатывает синтаксис. Вы, Малевич, намалевали для такой земли свои супрематические декорации, так тешьте себя и далее этим тухлым мясом, как тешит себя гиена эгофутуризма, следующая за львом ушедшей классики. Да, над такой гнилью ангелы не летают. Но пока будет существовать настоящая земля, независимо, какого цвета: красного, синего, лилового, — над ней будут летать ангелы.
— Пойдем, Марк, пойдем, — сказала Белла, — ты совершенно охрип.
Марк взял два чемодана и пошел следом за Беллой.
— Пся крэв! Пся крэв, лайдак! — негромко и зло выругался Казимир Малевич.
Проснувшись среди ночи, Белла увидела Марка, сидящего у окна.
— Не могу заснуть, — тихо сказал он, заметив взгляд Беллы, — смешно, право же. Все, что сегодня случилось, — это уже старый хлам. Не стану я больше вспоминать ни друзей, ни врагов. Они запечатлены в моем сердце, как маски, выжженные из дерева.
— Ложись спать, — сказала Белла, — ты выглядишь очень утомленным.
— Да, конечно. — Марк пошел к постели, но на полдороге остановился и сказал, обращаясь к освещенному луной окну: — Выгоняйте меня, срывайте мои вывески и плакаты! Не бойтесь, я не вспомню больше о вас. Но и в вашей памяти оставаться не хочу. Если я пренебрегал собственной работой, посвящая всего себя общественным задачам, то делал это не из любви к вам, а из любви к моему городу, к моему отцу, к моей матери, к моим родным. А вы, все прочие, оставьте меня в покое. Меня не удивит, если через какое-то время мой город уничтожит мои следы и даже не вспомнит о человеке, который здесь мучился и страдал. Все вы отделились от меня, как плохой пластырь от раны. Нет пророка в своем отечестве. Я покидаю Витебск и уезжаю в Москву.
— Но прежде я хотела бы, чтобы мы хоть месяц пожили в деревне, — сказала Белла. — Тебе надо окрепнуть и прийти в себя после всего этого безумия.
— Наконец мы одни в деревне, — говорил Шагал, сидя с Беллой на деревянной скамье за деревянным столом перед домом, — и Господь нам помогает. Теплая осень, настоящее бабье лето. Посмотри: лес, ели, одиночество. И по-осеннему рано взошедший месяц за лесом. Свинья в загоне, лошадь в поле, лиловое небо. Как красиво, как хорошо, как шагалисто вокруг!
— Я рада наконец видеть тебя счастливым, — сказала Белла.
— Какая замечательная картина перед нами! — сказал Шагал, вставая и глядя вдаль. — Пейзаж хоть на большую парижскую выставку.
— Кстати, Марк, во время стирки твоей старой куртки я нашла это твое парижское удостоверение, — сказала Белла.
— Действительно, мое парижское удостоверение! — радостно сказал Шагал. — Я его искал и не мог найти. Мой Париж! А что, если нанести визит поэту Демьяну Бедному, который живет в Кремле, и попросить у него и у Луначарского протекции к Троцкому? Может, на основании парижского удостоверения Троцкий разрешит мне вернуться в Париж, где осталась моя живопись? Я как-то видел Троцкого. Высокий, нос фиолетовый. Что понимает в живописи такой человек? Нет, он не разрешит мне выезд.
— Какие-то люди направляются к нам, — сказала Белла, глядя в бинокль, — похоже, это немцы.
— Немцы? — сказал Шагал. — Может, попытаться через немцев выехать в Германию? У меня давно написаны письма к Вальдену и Рубинеру. Попытаться бы через кого-нибудь из немцев передать.
Немцы шли как-то не по-немецки, неровным строем, переговариваясь, и что-то ели на ходу. У многих из них на касках и на рукавах была красная материя, а у одного к палке был привязан красный платок.
— Пойдем им навстречу, — сказал Шагал, — у них ведь тоже революция.
Шагал пытался заговорить с одним из солдат, но тот молча прошел мимо. Второй тоже.
— Солдатам запрещено общаться с местным населением, — сказал фельдфебель, — особенно с евреями, чтобы избежать революционной пропаганды.
— Но ведь ваши солдаты маршируют с красными повязками, — сказал Шагал.
— Это наша немецкая революция, — сказал фельдфебель, — чужая революция нам не нужна.
— Что такое? — спросил офицер, который ехал рядом с колонной верхом на лошади.
— Господин майор, — сказал фельдфебель, — этот человек пытался говорить с солдатами, что запрещено инструкцией.
— Что вам угодно? — спросил майор у Шагала.
— Я хотел бы передать письма в Берлин, — сказал Шагал.
— Вы немец? — спросил майор.
— Нет, — сказал Шагал, — просто я хотел узнать о судьбе моих картин, оставшихся в Берлине.
— Вы художник?
— Да, я художник, моя фамилия Шагал.
— К сожалению, не слыхал, — сказал майор, — но я большой любитель живописи. Вы здесь живете?
— Временно. Мы здесь отдыхаем.
— А далеко ли до станции?
— Полчаса обычным шагом, — сказала Белла.
— Это моя жена Белла, — сказал Шагал.
— Очень приятно, — сказал майор, — Генрих фон Гагедорн. — Он вынул карманные часы и скомандовал привал.
Солдаты, весело переговариваясь, разбрелись, повалились на траву.
— Господин Гагедорн, мы хотели бы пригласить вас в гости, — сказал Шагал.
— С удовольствием, — ответил майор, слезая с лошади. Усевшись за деревянный стол, он снял каску с шишаком и расстегнул верхние пуговицы военного кителя. — Не возражаете, если я закурю? — спросил майор у Беллы.
— Пожалуйста, курите, — сказала Белла.
— В России еще кое-где можно достать папиросы, — сказал майор, — а в Германии давно уже курят капустные листья, пропитанные никотином. В такой стране, как Германия, революция может обернуться еще большим злом, чем в России.
— Революция несет в себе много дурного, — сказал Шагал, — но можно ли ее считать сплошным злом? А свобода? А справедливость по отношению к прежде униженным и угнетенным?
— Я не собираюсь это отрицать, — сказал майор, — хотя происхожу не из угнетенных. Моя фамилия связана родством с ганноверскими курфюрстами.
Впрочем, один из моих предков, Фридрих Гагедорн, был поэтом. Не слышали?
— Я недостаточно знаю европейскую культуру, — сказал Шагал, — я был в Европе недолго. Только в Париже и проездом в Берлине. Вы, наверно, соскучились по Германии?
— Да, можно так сказать, — сказал майор, — но возвращаюсь туда с большой тревогой. Посмотрите на это. — Он указал в сторону солдат, расположившихся в вольных позах, громко беседующих меж собой. — Вам это нравится?
— Очень хорошо, — сказал Шагал, — свобода достигла даже цитадели прусского духа — армии.
— Разве это свобода? — усмехнулся майор. — Это беспорядок. Гете сказал: лучше несправедливость, чем беспорядок. Сейчас радуются свержению монархии. Изгнанию кайзера Вильгельма. Я тоже считаю, что во многом его политика была безрассудной. Панrерманизм, стремление превратить Германию в великую морскую державу, что неизбежно должно было привести к столкновению с Англией. Однако пройдет время, и еще пожалеют и о Гогенцоллернах, и о Габсбургах. Наверх поднимаются грубые, бессмысленные низы, а общественные структуры, которые прежде преграждали им дорогу, разрушены революцией. Не думайте, господин Шагал, что во мне говорит аристократ, просто я хорошо знаю свое отечество. Что у него в избытке, а чего ему не хватает. Прежде всего нам, немцам, не хватает изящества. Даже у больших немецких поэтов, больших немецких художников не хватает изящества, свойственного, например, французам. Мой предок Фридрих фон Гагецорн в этом смысле был исключением. В его поэзии чувствуется легкое эпикурейство в духе Горация. Впрочем, о чем я, господин Шагал? О поэзии ли сейчас речь в Германии беспорядка? А ведь немецкий обыватель долго беспорядка терпеть не может, потому что отсутствие изящества в Германии всегда заменялось порядком. Вот я и думаю, что же в Германии может воцарить под видом порядка? И дело тут не только в потерявшем ориентиры народе. В Германии давно уже идет процесс интеллектуального разложения. Разлагающий умы дух разъединяет народ до глубочайших корней. Извините, господин Шагал, я вижу, что немного утомил вас своим пессимизмом.