18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Летит себе аэроплан (страница 15)

18

— Пиджак я вам дам, — сказал Луначарский, — у меня есть замечательный пиджак, который мне подарил в Лондоне один русский адвокат. Один эмигрант, ужасно ненавидящий буржуазные порядки в России и мечтающий о пролетарской справедливости.

— Да, — сказал Шагал, — я сам сын простого пролетария, и приходит иногда желание заляпать грязью сверкающий паркет какого-нибудь светского салона.

— Ваше время, Марк Захарович, — сказал Луначарский, — наступит только тогда, когда пролетариат свергнет мрачного молоха капитализма. Это врем уже близко. Так же, как вождь пролетариата Галилеи Иисус Христос накормил народ хлебами, мы, революционеры, досыта накормим народ России.

— Я уже забыл, когда ел досыта, — сказал Шагал. — Можно ли работать, если мысли мои постоянно заняты мечтой о хлебе и колбасе? В воскресенье французский художник Конюдо пригласил меня позавтракать в кафе, и я жду воскресенья. Конюдо сильней, чем набожный христианин воскресенья Христова. Конюдо собирается мен рисовать, он вообразил, что моя голова похожа на голову Христа.

— А знаете, — приглядываясь, сказал Луначарский, — в этом что-то есть… Я, кстати, пишу сейчас небольшую вещицу приблизительно на ту же тему. Этака мистерия. Участвуют Иисус Христос, Иегова, ангелы, архангелы и русский рабочий Иван… Может быть, когда-нибудь эта мистерия будет поставлена в свободной России в вашем художественном оформлении… Вы меня премногим обяжете, если согласитесь послушать небольшие куски.

— Я с удовольствием, — пробормотал Шагал., — но сейчас хотел бы заняться своими эскизами. Тут в Париже мой учитель, художник Бакст, я хотел бы ему кое-что показать.

— Вы меня премногим обяжете, — сказал Луначарский, — очень недолго, небольшие куски… Хочется, знаете, написать такую вещь, от которой должна побледнеть от ужаса прозаическая и мещанская Европа. — Он сел на единственный стул и достал объемистую рукопись. — Только небольшие куски. — И торжественно произнес: — Картина первая. Тенистый парк, как на земле. Под большим деревом стоит величественный ангел в пурпурном плаще — золотые волосы, сияют крылья лебединые. Перед ним лежит рабочий Иван на мху нагой. Вдруг поднимается, как Адам на картине «Сотворение» Микеланджело. Иван: «Помер я или жив?» Ангел: «Ты умер и ты жив. И отец твой Егорий, и мать твоя Филицата ждут тебя здесь. Приклони ухо. Слышишь музыку сфер?» — Луначарский вдохновенно поет: — А-а-а-э-а Э-эла… Вечное. Преображение. Всепросветленное. Сверхбытие… Чистое. Превознесенной мира вино… Эла-а-а…

— А-а-о… Оля-ля! — послышались крики с улицы.

— По-моему, мистерия уже началась, — сказал Шагал. — Похоже, что рабочие с боен Вожижара опять пришли бить художников.

По коридору кто-то пробежал с криком:

— Наших бьют! Петуховичу разбили голову! Пикассо порвали пиджак.

В саду, примыкающем к «Улью», шумела драка.

— Пойдемте, я обращусь к французскому пролетарию, — сказал Луначарский. — Все это хитрости буржуазного дьявола, чтобы отвлечь рабочий класс от его социальных нужд.

Возле дома слышались сопение и крики, мелькали палки и кулаки.

— Рабочие, — произнес Луначарский, появляясь в самой гуще драки. — Карл Маркс сказал: у пролетариата нет отечества! Все мы, пролетарии умственного и физического труда, принадлежим к классу, эксплуатируемому буржуазией. — Сильный удар палкой по спине прервал монолог.

Одновременно ударили в глаз и Шагалу. Посыпались искры, поплыли радужные пятна.

— Что вы наделали, Шагал? — сказал Конюдо, увидав синяк под глазом. — Как же я буду вас рисовать? По Евангелию у Христа сломано ребро, но не подбит глаз. Впрочем, повернитесь в профиль. Может, это и есть художественная находка? Христа всегда рисуют анфас, а я нарисую в профиль. Что вы будете есть?

В освещенном утренним солнцем кафе от свежего ветра пузырились занавески, шелестели за окном каштаны.

— Настоящая импрессионистская атмосфера, — сказал Шагал, — хочется чего-то необычного, я хочу есть все, что начинается на букву «с».

— Тогда возьмите котлету «Софи», а я, пожалуй, возьму антрекот по-бретонски или зайца в чесночном соусе.

— Какие названия! — сказал Шагал, глотая слюну. — От этих названий веет романтическим реализмом старых мастеров. Веласкесом, Халсом, Рембрандтом. Все просто, ясно и величественно. Это вам не кубизм с его треугольными грушами. Это блуждание вслепую между Сезанном и негритянской скульптурой в поисках объема и перспективы.

— Блуждание вслепую, — усмехнулся Конюдо. — Посмотрите в окно. Видите того старика, переходящего улицу?

— Вижу, обычный нахмуренный, мрачный старик, который широко шагает, опираясь на палку. Похож на бальзаковского персонажа.

— Это Дега, — сказал Конюдо, — он совсем слепой.

Наступила пауза. Шагал и Конюдо смотрели, как Дега переходит улицу.

— Трудно себе представить, — сказал Шагал. — что так тяжело движется человек, который на холстах лучше всех сумел передать гибкое, напряженное движение. В передаче мгновенного и напряженного движения, в умении запечатлеть в красках тончайшие переливы света и отражений ему нет равных.

— Это у него от японцев, — сказал Конюдо, — но нельзя отрицать и импрессионистской условности в красоте его линий и цветов.

— Я с этим не согласен, — сказал Шагал, — импрессионизм держится на техническом совершенстве, а мне искусство Дега да и вообще искусство представляется как состояние души… Сверкание ртути, голубой дух волшебства… Во всяком случае, я к этому стремлюсь.

— Но к чему конкретно? — спросил Конюдо.

— Не знаю, — ответил Шагал, — но к другому. Все это жонглирование, вся эта стилизация, весь формализм нынешнего искусства можно сравнить с папой римским, восседающим в роскошных облачениях рядом с нагим Христом. Лично я молитве в богато украшенном храме предпочитаю молитву в открытом поле. Таково мое кредо в искусстве.

Он замолчал. Дега достиг наконец противоположной стороны, свернул за угол и исчез.

— Дега живет уединенной жизнью и весь погружен в искусство, — сказал Конюдо. — Он не интересуется ни выставками, ни публикой, ни критикой.

— Счастливец, — сказал Шагал, — я себе, к сожалению, такое удовольствие позволить не могу.

— Да, вам нужна поддержка, — сказал Конюдо, — нужен шум. Я говорил о вас с Леже, Райналем, Сагоньяком, профессором академии «Палитра». Однако знаете, Шагал, мы, французы, слишком консервативны, когда речь идет о необычном и раздражающем. Вам нужна персональная выставка, но выставки отдельных художников в Париже редки, если это только не Матисс или Боннар, и, кроме того, ваши идеи, Шагал, все эти ваши разговоры об иллюзиях в искусстве мешают мне помочь вам еще больше, чем ваши картины.

— Мосье Конюдо, — сказал Шагал, — я всегда буду благодарен вам за вашу сердечность, за то, что вы написали обо мне статью в вашем журнале «Монжуа», за то, что вы всюду таскаете мен за собой и даже устроили выставку моих рисунков. Но ведь на выставку никто не пришел. Несколько случайных людей. Ни один серьезный критик, ни один владелец приличной галереи. Наверно, это закономерно. Я просто не вписываюсь в эпоху. Что это за эпоха, мосье Конюдо, которая воспевает технику и обожествляет формализм?

Принесли котлету «Софи» и зайца в чесночном соусе.

— Какие краски! — любуясь едой, сказал Шагал. — Это действительно настоящее искусство. — Он с жаром набросился на еду.

— Не будьте слишком разборчивы в контактах, — говорил Конюдо, аккуратно отрезая кусочки мяса, — без излишних фантазий, Шагал.

— Не считайте мен фантазером, мосье Конюдо, — сказал Шагал, — напротив, я реалист. Я люблю землю.

Принесли газеты. Конюдо за едой начал их просматривать.

— Каких только глупостей не пишут в газетах! — сказал Конюдо. — Турция объявила бойкот австрийским товарам, вышел новый роман Поля Адана «Le serpent noir», направленный против учения Ницше. Этот аморальный натуралист Адан осмеливается спорить с Ницше. Или вот: австрийский эрцгерцог Фердинанд в ближайшее время намерен посетить Боснию и Герцеговину. А обо мне ни слова. — Он бросил газеты на землю.

— Даже вас, мосье Конюдо, известного художника, во Франции не замечают, а что уж говорить обо мне. Конечно, французам мои устремления кажутся несколько странными. Уж не говорю про высокомерных кубистов, в чьих глазах я полный нуль. Моментами становлюсь совсем грустным и замкнутым. Мне всего лишь двадцать лет, а я уже начинаю опасаться людей.

— Не надо бросаться в крайности. Людей так много, что всегда можно отыскать несколько приличных. Видите того маленького человека, который дремлет за дальним столиком в углу? Это берлинский художник, издатель газеты «Штурм» Вальден. Почему бы не поговорить с ним о вас? Мне кажется, среди немецкого экспрессионизма ваши картины лучше прозвучат, чем в Париже.

Он подошел к Вальдену и поздоровался.

— Мосье Конюдо, — улыбаясь, сказал Вальден, — рад вас видеть. Я только приехал и еще не привык к воздуху Парижа. Воздух Парижа меня всегда усыпляет.

— Вместе с французским коньяком, — улыбнулся его спутник.

— Это поэт Людвиг Рубинер, — Вальден указал на него.

— Знаете, мосье Вальден, что надо сделать? — сказал Конюдо. — Надо организовать в Берлине выставку работ этого молодого человека. Вы не знакомы? Мосье Шагал.

Было выпито несколько бутылок. Плыл над столом табачный дым. Рубинер читал нараспев: