реклама
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Астрахань - чёрная икра (страница 7)

18px

«Жлоб, — подумал я, — хам надутый… Идиот… Это… Этом…»

И сразу же мне стало стыдно за подобные свои мысли о человеке, который пусть косноязычно, однако излагает своё, наболевшее, то, что ему дорого и, как ему кажется, должно быть если не интересно, то любопытно столичному интеллектуалу, которого он поит таким вкусным дефицитным вином. Кстати, мне эти сведения действительно интересны, но не из уст Ивана Андреевича. Да и непонятно, как себя вести, как реагировать. Получается, Иван Андреевич как имя нарицательное, Иван Андреевич, на котором держится неподвижный свинцовый порядок нашего государства, тоже не всё в этом порядке одобряет. Может быть. Однако это неодобрение лишь указывает на зрелость и смысл порядка, на то, что порядок этот не просто сварен, по- сталински склёпан, а движется на шарнирах со смазкой. Да и не слишком ли мы преувеличиваем тупость иванов андреевичей, исходя из чисто внешних, грамматических критериев? Вот, например, Иван Андреевич, закончив разговор о выращивании астраханских овощей и фруктов, перешёл к теме хоть и по-прежнему облпотребсоюзовской, однако более весёлой. Именно — об изготовлении в местных мастерских облпотребсоюза кладбищенских оград. И опять недовольство, опять шарнир.

— Ограды чугунные. Покраска масляной краской по госту[10]. Масляная краска — это сколько же лишних средств из нашего бюджета. Но догадались просто покрыть обычной краской, препятствующей метеоосадкам. Так и в техдокументации указали. И прошло. А если бы вовремя не догадались, написали бы масляную краску, её бы утвердили в инстанциях и тогда уж другой не заменишь.

Таким образом, как я понял, на отслуживших свой срок тружениках рыболовецких колхозов, садоводства и бахчеводства можно было изрядно сэкономить и кладбищенские их ограды из-за удачно принятого Иваном Андреевичем решения (скорее всего, подсказанного ему) всё равно не ржавели от метеоосадков.

Я слышал впоследствии, что жене своей, скончавшейся в прошлом году от рака печени, Иван Андреевич поставил памятник из правительственного, мавзолейного мрамора. Решётку же добыл с какой-то старой купеческой могилы. Говорят, во время похорон Иван Андреевич плакал совершенно по-бабьи, а иногда даже начинал голосить, не стесняясь подчинённых. И в тот момент, очевидно, Иван Андреевич был по-человечески умён и мало пригоден к руководящей деятельности, которой занимался уже много лет. Да и в день моего приезда, стараясь ради дочери, Иван Андреевич был бесконечно гостеприимен, и в одно время мне даже показалось с тревогой, что он изменил план и не даст мне остаться одному, в чём я начал испытывать всё большую потребность. После того как мы с Иваном Андреевичем сходили в его служебный туалет — а холодное белое вино весьма приятно очищает — Иван Андреевич начал давать пояснения немецко-демократического сантехнического оборудования. И тут же, в туалете, вызвался собственноручно ознакомить меня с астраханской достопримечательностью — местным кремлём.

Мы выехали к кремлю на Ивана Андреевича «Волге» цвета волжской воды. За нами следовал газик, доставивший меня из аэропорта. В газике сидели казах-шофёр и Антон Савельевич Крестовников.

Астраханский кремль, как и положено всякому кремлю, был окружён зубчатыми стенами с башнями. Кремль — от слова «кремник» — «кремень» — «камень». В каждом большом волжском городе свой камень. Такими камнями московский камень закреплял свои волжские завоевания.

Посреди кремля располагался Успенский собор. Все мы, исключая шофёра-казаха, вышли из автомашин и задрали кверху головы. Пояснения давал Крестовников, но, когда он затронул вопрос о памятнике императору-освободителю Александру Второму, о памятнике, ныне снесённом, Иван Андреевич остановил его уже знакомым ханским жестом и рассказал следующую историю:

— Стенька Разин поднял на верх Успенского собора местного церковного владыку и спрашивает: «В Бога веруешь?» — «Верую». — «Ну помолись, пусть Бог поможет тебе по воздуху летать». Сбросил попа вниз, тот, конечно, не полетел, а разбился.

Иван Андреевич одобрительно улыбнулся этой наглядной антирелигиозной пропаганде своего вельможного предка, попрощался со мной за руку, пожелал мне хорошего отдыха в профилактории и скорой встречи в заповеднике. После этого он сел в свою «Волгу» и уехал, оставив меня в покое. С Крестовниковым я себя чувствовал всё-таки лучше, хоть и он мне не нравился за холопство. Правда, постепенно я начал понимать, что холопство это изнутри распирается обидой, а может, даже ненавистью и презрением к тёмному владыке. Но внутренний этот напор сдерживается весьма сильным внешним страхом. И всё же от обиды иногда и заяц может на волка замахнуться. Особенно когда волк далеко.

Едва мы отъехали, как Антон Савельевич, сидевший теперь не рядом с шофёром, а рядом со мной, понизив голос, сказал:

— Как же Разин мог сбросить владыку с Успенского собора, если городом он владел в 1670 году, а собор построен в 1710 году?

И хихикнул, ожидая, что и я хихикну, вступив тем самым в тайное общество против Ивана Андреевича. (Такое общество, как выяснилось, существовало в облпотребсоюзе, и в него, как водится, входили самые близкие, самые преданные люди.) Но я не хихикнул, а промолчал. Тогда Антон Савельевич, продолжая вербовку, предложил мне поехать в район астраханского речного порта, в юго-западной части города смотреть домик Петра Первого. Я отказался, заметив при том, что домиков Петра Первого существует в разных местах великое множество. Я уже видел их по крайней мере с дюжину. Тогда, видя мою несговорчивость, Антон Савельевич изменил тактику, отвёз меня в профилакторий (более часа жаркой полынной степи), выгрузил вместе со мной три хрустящих астраханских арбуза, подарок Ивана Андреевича, и, сказав: «До скорой встречи в заповеднике», также оставил меня в покое.

И вот я сижу один в бревенчатом домике профилактория и созерцаю заход астраханского солнца. С момента моего приезда и до этого вечера прошло два дня. Не стандартных дня. Не таких, которыми в большинстве туго набиты месяцы. Эти месяцы складываются штабелями в год, годы складываются один на другой, складируются, чтоб набить ими гробовой ящик. Но бывают другие дни — неевклидовые дни вне стандартной геометрии. Эти два прошедших эйнштейновских дня подтверждают, что время относительно. Отчего же мне страшно в данный момент захода солнца? Что видел я особенно страшного за этот краткий астраханский период своей жизни? Какие Валаамовы мерзости[11] обнаружены мною в этой местности и действительно ли здесь их более, чем в других местах? Да и страшно мне стало не так уж давно, какой-нибудь час назад, может, и менее, когда я вдруг уселся у окна и начал рассматривать заходящее солнце, словно выглянул наружу из жизни своей, нет-нет, скорее, из жизни нашей, из уютного, обжитого мира нашего, из века нашего, нет, из веков наших.

Азия не как материк, а как психологическое состояние, температура души очень опасна для людей моего склада, для людей моей культуры и моей цивилизации. Азия смеётся над нашей вертлявой, петушиной европейской молодостью и в назидание нашему европейскому человеколюбию показывает свои занесённые песком великие камни и своё уже погасшее мёртвое солнце. Азия — глубокая трещина, через которую видно Божье возмездие.

Но ведь я уже бывал в Азии, в настоящей Азии с Кара-Кумами и Аму-Дарьей[12]. И привозил оттуда не Божьи страхи, а воспоминания о жирном, ленивом плове, телесной пышности тминных лепёшек и запахе зелёного кок-чая[13], зреющего в белом фарфоре с жестяными заплатками на отбитых чайных носиках. Да, это была Азия. Но Азия азиатских старых народов. Пенсионеров истории, которым некуда спешить до самого конца Божьего Света. Иное дело — народ молодой, который начинает жить старческой жизнью, который стремится к резвости при старческой тучности. Таков восточный славянин, такова русская Азия. И таковы ощущения, овладевшие мной перед лицом астраханского солнца-идола, астраханского Перуна.

Только здесь, в Астрахани, становятся понятны страшные, космически-гибельные последствия поражения, которое потерпел Святослав на Дунае. Его успех в Нижнем Поволжье, его победа под Саркелом, ныне Белой Вяжей, были лишь второстепенной попыткой обеспечить свой азиатский тыл, для того чтобы приступить к главной цели своего грандиозного замысла — походу России в Европу не с военно-политическими, а военно-географическими планами. Создай Святослав на Дунае огромное славянское государство, распространись Киевская Русь не в сторону Урала, а в сторону Альп, объединись она не с азиатскими, а со славянскими племенами, не было бы русской Сибири, не было бы русской Волги, не было бы русской Азии. А было бы русское европейское государство со столицей в Переяславце-на-Дунае[14]. А это означало бы совершенную перемену жизни на нашей планете. Сейчас эту политическую перемену трудно вообразить, но для наглядности можно себе представить, например, галлов, вытесненных из Европы и смешавшихся в Африке с кочевыми племенами в единую агрессивную империю. Так Европа приняла в своё лоно лишь небольшое племя уральских мадьяр. Восточное же славянство было отвергнуто и окончательно повернуло в Азию. Открытое окошко Петра Великого лишь создало европейский сквозняк, европейскую болезнь, которая, как всякая болезнь, хоть и указывает на недостатки организма, но не указывает пути лечения. И вот тысячелетний юноша, обременённый старческими азиатскими телесами, тоскует по непрожитым векам. Ведь что свойственно человеку, свойственно и народу. Неосуществлённая мечта киевского князя Святослава навек залегла в глубинах русского национального сознания. Народная песня и народная привычка сохранили это воспоминание о Дунайской Руси, и спустя много веков на Руси Московской пелось в хороводе: «Дунай-речка всколыхалася. В речке рыба разыгралася». Причём Дунаем называли всякую реку, так именовались даже ручьи. Дунай-рекой был Дон, Дунай-рекой была и Волга. Из европейских саг перешло в русские былины предание о реках, произошедших от крови людей. Таким был Дунай Иванович, популярный богатырь, именуемый Тихим, наверное, с иронией, ибо был он буен и своенравен. Позднее явились былины о Доне Ивановиче Тихом. Тихом Дунае и Тихом Доне.