реклама
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Астрахань - чёрная икра (страница 2)

18px

Вечернее астраханское солнце, красное тяжёлое солнце пустыни, опускается над Волгой.

Стыдно признаться, но я, человек более чем средних лет, вдоволь поживший, столичный интеллигент с положением в обществе, защищённый сатирическим цинизмом от возвышенных нравственных понятий, испытываю сейчас истинно детский, первобытный страх. Тот самый страх перед тёмной комнатой, снами, явлениями природы, который и внушил человеку основополагающие нравственные правила задолго до появления сознания, философии, религиозных построений. Ребёнка и дикаря успокаивает голос матери или колдуна потому, что сознание их бывает встревожено лишь внешними причинами, ибо ребёнок и дикарь сами есть часть пугающей их среды, как рыба есть часть реки, а зверь есть часть леса. Для нас же, людей культуры и цивилизации, особенно в её крайних материальных формах, мир, по-моему, во всех его проявлениях, вплоть до космических, есть часть нашего мозга. Мозг наш и есть среда обитания нашего, нами же самими созданная. Можно восхищаться высокими талантами Человека, петь восторженные гимны его гениям, которые внутри Божьего мира сотворили свой собственный, свою твердь, свою хлябь, свою тьму, свой свет, однако при этом нельзя не признать искусственность, неорганичность этого рукотворного мира. Рыбе в реке и зверю в лесу живётся куда более комфортабельно, чем человеку в мозгу своём, где нет ни мягких тенистых заводей, ни пахучих кустарников.

Таковы эпические мысли, внушённые мне, одинокому путнику, одиноким солнцем пустыни. Впрочем, будь я в этот астраханский вечер и не так одинок, не так по-детски забыт всеми в этом бревенчатом домике на левом берегу Волги, глинисто-песчаном, низовом, будь я обласкан и развлечён приятной мне женщиной или беседой со столичным другом, то и тогда опускающееся астраханское солнце внушило бы мне мысли эпические. Однако это был бы эпос управляемый, оперно-героический, мужской.

Сидеть бы с молодой женщиной у скрипучего, распахнутого окна-рамы, в котором заключено это солнце пустыни и эта серо-чёрная всемирно известная волжская вода, этот пахнущий гнилью и нефтью национальный символ России, сидеть и видеть, как под воздействием быстро гаснущего дня всё это напоминает водный мираж в пустыне. Сидеть бы так с молодой женщиной и, чувствуя, как дрожат в моей горячей ладони её ледяные пальчики, разжигать женскую слабость рассказами о тысячелетнем напоре Азии на Европу. Напоре через астраханский пролом, через астраханское окно из Азии в Европу.

Гунны, хазары, монголы — конский топот истории со II по XIII век, по солончаковой, полынной степи, серо-жёлтой, каменной в засуху, но разбухающей, вязкой, топкой от дождей. Я пугал бы молодую женщину кошмарными именами тех, кто вёл с Русью борьбу за Волгу, ибо Волга была силой многих народов и без этой силы не прожить и не выжить было ни Руси Святослава, ни Мамаевой Руси. Я рассказал бы ей о тюркской коннице варварской империи[1] янгикентских[2] ябгу[3], о страшных ранах, причиняемых колющим и режущим антигуманным оружием тех времён, о неудачных каспийских походах руссов через Волго-Донской волок и о том, наконец, как в Нижнем Поволжье под Саркелом, ныне Белой Вяжей[4], закалённая в боях русская пехота князя Святослава (лапти под командой сапог) одержала идеологическую победу, остановив исламизацию Руси.

И, благодарная мне за эту победу, молодая женщина прижала бы к лицу моему, лицу рассказчика-созидателя, свои пахнущие земляничным мылом волосы, ища защиты и тепла от пережитого страха и ночного волжского ветра.

Сумерки в средней России — лучшая пора для мыслителя, мечтающего о проблемах неземных. В Нижневолжской Азии промежуток, примиряющий свет и тьму, короток. Исчезает всё видимое, нет и растворившейся в ночи Волги, и заволжских огней не видно, разве что с трудом, напрягая зрение, различишь проблеск в такой дали, что кажется не ближе, чем вверх до редких звёзд. Широка в низовье Волга, влажен ночной воздух, влагой затянуты ночные небеса, влажен песок, влажна трава. Ничто не согревает. И множество разнообразных ночных звуков, собачий лай или кошачье мяуканье кажутся родными, успокаивают, как голоса близких. Неприятны звуки местных насекомых и растений, раскачиваемых ветром. Звуки, сопровождающие и заглушающие шаги астраханского уголовника, идущего берегом по песчаным буграм — барханам — в распространённых здесь войлочных туфлях. А может, и приближающегося с другой стороны, по полынной степи, мимо полувысохших озер. Но это не болота, как в европейской России, милые места обитания птиц и мелких зверьков, это «соры», как их здесь называют, безжизненные, наполненные черноватым вонючим илом, пропитанные солью. Лучше и не придумаешь для сокрытия трупа. А дверь на разболтанной задвижке держится, окно высадить вообще ничего не стоит. Страшно. Но хотя бы понятно от чего. А если рядом пахнущая земляникой нежная женщина, пуще смерти боящаяся быть изнасилованной неизвестным в грязной брезентовой рыбацкой одежде, неизвестным с большими грязными руками, то можно ещё более заставить её прижаться ко мне рассказами о «понизовой вольнице», состоящей из беглых русских холопов и калмыков, прикочевавших в XVII веке в степи правого берега. ОБЕИМИ интернациональными воровскими шайками вольница долго препятствовала заселению и спокойствию Астраханского края.

Все эти сведения взяты мною из книг, которыми меня щедро снабдил Антон Савельевич Крестовников, коренной астраханец, кандидат наук, бывший сотрудник Астраханского института гидрологии, ныне холоп хана Ивана Андреевича Глазкова, председателя Астраханского облпотребсоюза. Иван Андреевич пригрел Антона Савельевича после его увольнения из института за какие-то провинности. А я как раз и гость Ивана Андреевича, человека, непосредственно ответственного за заготовку и хранение главного государственного «полезного ископаемого» Нижнего Поволжья — чёрной икры, съедобного золота, но добываемого не в мёртвых минеральных недрах, а в живом осетрово-севрюжьем нутре, среди рыбьей крови. Впрочем, скорее, стоит всё-таки сравнить икру не с золотом, из которого при коммунизме, как писал Ленин, будут делать унитазы, а с жемчугом, которому при коммунизме ещё не нашли применения. Недаром хорошо приготовленная зернистая икра, крупинка к крупинке, по внешней красоте жемчуг напоминает. И добывается в водных толщах, вырывается из живого тела. Но об икре, зернистой и паюсной, позже. Сейчас об Иване Андреевиче.

Если я скажу, что Иван Андреевич непосредственно руководил впадением Волги в Каспийское море, то вы, дорогой читатель, сочтёте это не более чем эстрадным каламбуром. Ибо многие из вас, особенно люди культурные, читали Чехова и знают из его рассказа «Учитель словесности», что Волга сама по себе, без всякого руководства, так сказать, стихийно, впадает в Каспийское море, о чём перед печальной смертью своей поведал миру учитель географии Ипполит Ипполитович. А Ипполит Ипполитович даже в бреду говорил истины общеизвестные типа: «Волга впадает в Каспийское море… Лошади кушают овёс и сено…»

Дорогой читатель, но что такое общеизвестная истина? И чем отличается истина о пользе молока от истины о загробном бессмертии? Мелкими бытовыми подробностями, придающими стакану свежего парного молочка, альпийского или вологодского, ощущения жизни вечной, тогда как от загробного бессмертия веет кладбищенским бюрократизмом и бухгалтерией сквозь слёзы: сколько именно дать могильщикам на водку?

Если бы наш замечательный Антон Павлович Чехов повторил свой гражданский подвиг и после острова Сахалина отправился бы в низовья Волги, он, безусловно, поправил бы бедного Ипполита Ипполитовича. Потому что в «Острове Сахалине» нет общеизвестных истин о сахалинской каторге, а есть мелкие бытовые подробности каторжной жизни. И есть повседневные наблюдения глаза разумного и одухотворённого. Например: одного арестанта сопровождала его пятилетняя дочь и, когда они поднимались по трапу на судно, девочка держалась за отцовские кандалы. Эта репортёрская деталь, по-моему, достойна Данте. Пятилетний ребёнок воспринимает каторжные кандалы как часть отца своего, как его руку или плечо. Конечно, повседневные подробности бывают разные: и травящие сердце, и веселящие сердце, и просто существующие, которых не замечаешь, настолько они реальны и противоположны общеизвестным истинам.

Я, конечно, далёк от того, чтоб утверждать, будто Иван Андреевич способен отрицать общеизвестные истины на уровне Чехова, но на уровне лошади — вполне. И в этом сравнении с благородным животным нет для Ивана Андреевича никакого унижения, а с Чеховым он и сам себя по благоразумию сравнивать бы не стал.

Так же, как для лошади овёс и сено не общеизвестная истина, а множество подробностей, состоящих из вкусных полевых запахов, удобного тёплого стойла и доброго конюха, так и для Ивана Андреевича Волга не просто впадает в Каспийское море, а впадает у села Житного, родины его.

Село Житное с давних времён солдатское и рыбацкое. Здесь солдатам жито давали. И здесь, в вольной, обильной рыбой местности, многие из солдат оседали рыбачить. Отсюда и происхождение Ивана Андреевича. Здесь он вырос и здесь пятнадцати лет отроду впервые полюбил свою односельчанку и соученицу по сельской школе Марину. Эта давняя, конца тридцатых годов, любовь Ивана Андреевича и привела меня, столичного жителя, погостить в астраханские места, о которых я в прошлом задумывался разве что на минуту-другую, бережливо, тонким слоем намазывая на булку с маслом драгоценный жемчуг чёрной астраханской икры.