реклама
Бургер менюБургер меню

Фрэнсис Фицджеральд – Великий Гэтсби. Ночь нежна. Последний магнат. По эту сторону рая (страница 104)

18

…Тогда, главное, ему не нужно будет смотреть на тех, других мужчину и женщину, чьи фигуры с графической четкостью вырезались на фоне неба…

— Правда, ведь вы когда-то неплохо ко мне относились? — спросил он.

— Неплохо! Я была влюблена в вас. Все были в вас влюблены. Любая женщина пошла бы за вами, стоило только поманить…

— Мы с вами всегда были близки друг другу.

Она мгновенно клюнула.

— Неужели, Дик?

— Всегда. Я знал все ваши горести и видел, как мужественно вы с ними справлялись. — Его вдруг начал разбирать предательский внутренний смех, и он понял, что долго не выдержит.

— Я всегда догадывалась, что вы много знаете обо мне, — восторженно сказала Мэри. — Больше, чем кто-либо когда-либо знал. Может быть, потому я и стала бояться вас, после того как наши отношения испортились.

Его глаза улыбались ей тепло и ласково, словно говоря о невысказанном чувстве. Два взгляда встретились, слились, проникли друг в друга. Но этот смех у него внутри зазвучал так громко, что казалось, Мэри вот-вот услышит — и он выключил свет, и они снова вернулись под солнце Ривьеры.

— Мне пора, — сказал он, вставая. Его слегка пошатывало; в голове мутилось, ток крови стал медленным и тяжелым. Он поднял правую руку и с высоты террасы широким крестным знамением осенил весь пляж. Из-под нескольких зонтиков выглянули удивленные лица.

— Я пойду к нему. — Николь приподнялась на колени.

— Никуда ты не пойдешь. — Томми с силой потянул ее назад. — Довольно уже, все.

XIII

Николь переписывалась с Диком после своего нового замужества — о делах, о детях. Часто она говорила: «Я любила Дика и никогда его не забуду», на что Томми отвечал: «Ну разумеется, — зачем же его забывать».

Дик попробовал было практиковать в Буффало, но дело, видимо, не пошло. Отчего — Николь так и не удалось выяснить, но полгода спустя она узнала, что он перебрался в Батавию, маленький городок в штате Нью-Йорк, и открыл там прием по всем болезням, а немного позже — что он уехал в Локпорт. По чистой случайности о его жизни в Локпорте до нее доходили более подробные вести: что он много разъезжает на велосипеде, что пользуется успехом у дам и что на столе у него лежит объемистая кипа исписанной бумаги, по слухам — солидный медицинский трактат, который уже близок к завершению. Его считали образцом изящных манер, и однажды на собрании, посвященном вопросам здравоохранения, он произнес отличную речь о наркотиках. Но потом у него вышли неприятности с девушкой, продавщицей из бакалейной лавки, а тут еще на него подал в суд один из его пациентов, и ему пришлось покинуть Локпорт.

После этого он уже не просил, чтобы дети приехали к нему в Америку, и ничего не ответил на письмо Николь, в котором она спрашивала, не нужно ли ему денег. В последнем своем письме он сообщал, что теперь живет и практикует в Женеве, штат Нью-Йорк, и почему-то у Николь создалось впечатление, что живет он там не один, а с кем-то, кто ведет его хозяйство. Она отыскала Женеву в географическом справочнике и узнала, что это живописный городок, расположенный в сердце Пятиозерья. Может быть, уговаривала она себя, его слава еще впереди, как было у Гранта в Галене. Уже после того пришла от него открытка с почтовым штемпелем Хорнелла, совсем крошечного городишка недалеко от Женевы; во всяком случае, ясно, что он и сейчас где-то в тех краях.

Последний магнат

Глава 1

Я выросла в мире кино, хотя в фильмах не снималась. Говорят, на день рождения ко мне, пятилетней, приходил Рудольф Валентино. Упоминаю это как штрих: киношную жизнь я наблюдала изнутри с самого раннего детства.

Когда-то я думала взяться за мемуары и назвать их «Дочь продюсера», но в восемнадцать лет голова забита другим. Да и вышли бы они не увлекательнее, чем прошлогодней давности светская хроника Лолли Парсонс. Кино для отца было таким же занятием, как для других — торговля хлопком или сталью, я принимала это спокойно. В худшем случае относилась к Голливуду, как призрак — к старому дому, в котором ему выпало обитать. Про общее мнение я знала, но упорно не желала проникаться священным ужасом.

Сказать легко, труднее втолковать это остальным. В Беннингтонском колледже, где я училась, кое-какие преподаватели-филологи, на словах безразличные к Голливуду, в душе ненавидели его лютой ненавистью, будто он угрожал их существованию. Еще раньше, в монастырской школе, милая хрупкая монахиня как-то попросила меня добыть ей киносценарий — чтобы «рассказать на занятии об особенностях жанра», как она рассказывала об эссе или повести. Сценарий я принесла, и она, видимо, долго ломала над ним голову, однако так и не упомянула на уроке, а позже вернула мне текст с удивленно-оскорбленным видом, не обронив ни слова. Боюсь, с моим нынешним рассказом случится примерно то же.

Можно, подобно мне, принять Голливуд как есть; можно отмахнуться от него с презрением, какое мы приберегаем для всего, что неспособны вместить. Понять его тоже можно — но смутно и лишь обрывками. Людей, способных сложить в голове полную, совершенную формулу кинематографа, наберется едва ли полдюжины. И, пожалуй, для женщины единственный способ приблизиться к сути — попытаться понять одного из таких людей.

Я знала, как выглядит мир с самолета. Домой на каникулы и обратно — в школу и колледж — отец отправлял нас по воздуху. После смерти сестры я летала из колледжа уже одна, и всякий раз меня захлестывали воспоминания, я мрачнела и затихала. Порой тем же рейсом летел кто-то из голливудских знакомых, иной раз попадался приятный студент — в годы депрессии, впрочем, не так часто. Я почти не спала в перелетах: мысли об Элинор и ощущение стремительного рывка от побережья до побережья не давали покоя — по крайней мере пока не оставались позади мелкие сиротливые аэропорты Теннесси.

В тот раз мы попали в непогоду, и с самого взлета пассажиры разделились: одни немедля устроились на ночлег, другие не думали спать вовсе. Двое таких неспящих сидели через проход от меня, и по обрывкам разговора я поняла, что они из Голливуда. Один выглядел типичным киношником — немолодой еврей, который то взрывался в бурном монологе, то, сжавшись пружиной, замирал в трагической паузе; другой же — приземистый, лет тридцати, невзрачный и бледный — явно встречался мне раньше. Может, заходил к нам по случаю, не знаю. Правда, он мог видеть меня совсем ребенком, поэтому было необидно, что он меня не узнал.

Стюардесса — яркая статная брюнетка, каких здесь традиционно предпочитают, — спросила, не хочу ли я прилечь.

— Может, дать вам аспирин? — Ее, примостившуюся на подлокотнике, раскачивало от бушующего снаружи июньского циклона. — Или нембутал?

— Нет.

— Забегалась с остальными, некогда было спросить. — Она села рядом и пристегнула нас обеих ремнем. — А может, жевательную резинку?

Вспомнив про резинку, которую уже давно устала жевать, я завернула ее в клочок журнальной страницы и бросила в самозахлопывающуюся пепельницу.

— Сразу видно воспитанных людей, — одобрительно заметила стюардесса. — Всегда сперва завернут.

Мы немного посидели в качающемся полумраке салона, слегка напоминавшего дорогой ресторан между обедом и ужином. Пассажиры просто коротали время, по большей части бесцельно. Даже стюардесса, кажется, поминутно напоминала себе, что она здесь по делу.

Мы поболтали о знакомой молоденькой актрисе, с которой она летела на запад два года назад — в самый разгар депрессии. Актриса так неотрывно глядела в иллюминатор, что стюардесса боялась, не задумает ли та выпрыгнуть. Правда, актрису, как выяснилось, страшила не бедность, а только революция.

— Я знаю, что нам с мамой делать, — доверительно шепнула она стюардессе. — Надо уехать в Йеллоустонский заповедник и пожить там скромной жизнью, пока все не уляжется. А потом вернуться обратно. Актеров ведь не убивают, да?

Замысел меня восхитил. Перед глазами возникла прелестная сценка: актрису с мамой кормят медом добрые патриархальные мишки, а трепетные оленята приносят молоко от ланей и пасутся рядом в ожидании ночи, чтобы служить подушкой обеим беглянкам.

В ответ я рассказала о юристе и режиссере, которые в те мятежные дни поделились с отцом видами на будущее. Если армия безработных ветеранов займет Вашингтон, то юрист, припрятавший у Сакраменто лодку, собирался уйти на веслах вверх по течению, переждать пару месяцев и вернуться — «после революций юристы в цене: должен же кто-то утрясать правовую сторону дела».

Режиссер был настроен на худшее. Он держал наготове старый костюм, рубашку и ботинки — не знаю, собственные или реквизит — и проповедовал «исчезновение в толпе». Отец тогда сказал: «А руки? С первого взгляда любому ясно, что руками ты не работал. И еще у тебя спросят профсоюзную карточку». Помню, как вмиг насупившийся режиссер мрачно доедал десерт и какими смешными и жалкими казались мне все их потуги.

— Ваш отец актер, мисс Брейди? — спросила стюардесса. — Знакомая фамилия.

При имени Брейди оба попутчика глянули в нашу сторону — искоса, типичным голливудским взглядом, словно через плечо. Потом тот, что помоложе — приземистый и бледный — отстегнул ремень безопасности и шагнул в проход рядом с нами.

— Вы Сесилия Брейди? — спросил он обличительно, будто я от него таилась. — Так я и думал! Я Уайли Уайт.