Фредрик Джеймисон – Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма (страница 89)
Что касается вкуса (как могли удостовериться читатели предшествующих глав), в культурном плане я пишу в качестве относительно восторженного потребителя постмодернизма, по крайней мере некоторых его составляющих: я люблю архитектуру и большую часть новейшего визуального искусства, особенно новейшую фотографию. Музыка тоже ничего, как и поэзия; роман — самая слабая из новейших культурных областей, его заметно превосходят нарративные аналоги романа в кинематографе и видео (по крайней мере, это относится к роману большой литературы; но нарративы малых жанров очень хороши, а в странах третьего мира все это выглядит, конечно, совсем иначе). Еда и мода также значительно улучшились, как и жизненный мир в целом. Мне представляется, что это, по существу, визуальная культура, соединенная со звуком — культура, чья языковая составляющая (для которой нужно изобрести более сильный термин, чем «стандартизация», и которая к тому же пронизана мусорным языком наихудшего рода, такими терминами, как «стиль жизни» и «сексуальные предпочтения») оказалась слабой и вялой, и чтобы сделать ее интересной, потребуется изобретательность, смелость и сильная мотивация.
Таковы вкусы, которые составляют основу для мнений; они мало чем связаны с анализом функции такой культуры и с тем, как она стала такой. В любом случае, даже мнения в этой форме, скорее всего, не удовлетворительны, поскольку люди, по очевидным контекстуальным причинам, тут же захотят сравнения с прежним модернистским каноном. Архитектура, в целом, существенно лучше; романы — в гораздо меньшей степени. Фотография и видео несравнимы (последнее — по вполне очевидной причине); также нам сегодня повезло с новой интересной живописью и поэзией — нам есть что посмотреть и почитать.
Однако музыка (согласно Шопенгауэру, Ницше и Томасу Манну) должна была бы привести нас к чему-то более интересному и сложному, нежели простое мнение. Прежде всего, она остается фундаментальным классовым маркером, индексом того культурного капитала, который Пьер Бурдье называет социальным «отличием», отсюда страсти, которые по-прежнему вызывают высокие и элитные музыкальные вкусы, противопоставленные попсовым или массовым (и теории, их сопровождающие — Адорно, с одной стороны, и Саймон Фрис — с другой). При этом музыка включает в себя историю более полным и необратимым образом, поскольку в качестве фона или стимула настроения она опосредует наше историческое прошлое нашим личным или экзистенциальным прошлым и вряд ли может быть изгнана потом из памяти.
Но главное отношение музыки к постмодерну определяется связью с самим пространством (которое, согласно моему анализу, является одной из отличительных или даже конститутивных черт новой «культуры» или культурной доминанты). MTV можно считать, прежде всего, опространствованием музыки или, если угодно, красноречивым свидетельством того, что в наше время музыка уже соединилась с пространством на глубинном уровне. Конечно, технологии мюзикла, будь то производства, воспроизведения, прослушивания или потребления, уже потрудились над выстраиванием нового звукового пространства вокруг индивидуального или коллективного слушателя: «репрезентационность» — в том смысле, в каком можно было пододвинуть кресло в зале и созерцать зрелище, развертывающееся перед вами — пережила кризис и в музыке тоже, подвергнувшись специфическому историческому разложению. Вы больше не предлагаете музыкальный объект для созерцания и дегустации; вы подключаете контекст и выстраиваете музыкальное пространство вокруг потребителя. В этой ситуации
Следовательно, мы начинаем делать некоторые успехи в превращении наших вкусов в «теорию постмодернизма», когда отступаем назад и обращаем внимание на саму «систему изящных искусств» — на соотношение форм и медиумов (и, собственно, на саму форму, которую приняли «медиумы», вытесняя в равной мере и форму, и жанр), на то, как сама эта общая система, будучи реструктурацией и новой конфигурацией (пусть ее новизна и минимальна), выражает постмодерн, а через него — и все остальные вещи, происходящие с нами.
Однако подобные описания, похоже, не только включают обязательное сравнение с модерном как таковым, но также заново поднимают вопросы, связанные с «каноном»: конечно, только весьма старомодный критик или же культурный журналист был бы заинтересован в доказательстве очевидного, того, что Йейтс более «велик», чем Пол Малдун, а Оден — чем Боб Перельман, если только слово «великий» само не является выражением энтузиазма, в каковом случае можно расставить позиции в обратном порядке. Возразить здесь можно и по-другому: вы вообще не можете убедительно «сравнивать» «величие» «великих писателей» в рамках одной парадигмы или периода. Представление Адорно о кровопролитной войне между отдельными произведениями, эстетическими монадами, которые отталкивают друг друга, несомненно, лучше соответствует эстетическому опыту большинства людей, объясняя, почему невыносимо, когда вас просят определить, кто более велик — Китс или же Вордсворт, оценить ценность Центра Помпиду по меркам Гугенхейма, сравнить величие Дос Пассоса с Доктороу, не говоря уже о Малларме и Эшбери.
Тем не менее мы проводим подобные сравнения и, кажется, получаем от них удовольствие, какими бы бессмысленными они ни были; из этого можно сделать лишь тот вывод, что подобные навязчивые сопоставления и рейтинги
Любое перечисление простых культурных черт сводится к этой катахрезе, или четырехчленной метафоре: мы составляем некое высказывание о качественном превосходстве музыкального производства в немецких княжествах восемнадцатого века лишь для того, чтобы осудить или же прославить коммерческую и технологическую генерацию музыки в наше собственное время. Явное сравнение является в таком случае прикрытием и оболочкой скрытого, в котором мы пытаемся сконструировать чувство повседневной жизни при старом порядке, чтобы на следующем этапе реконструировать чувство того, что является особым и специфичным, оригинальным и историчным в настоящем времени. Следовательно, прикрывшись специализированной историей, мы продолжает заниматься историей общей или всемирной, которая должна завершиться теорией постмодернизма, что со всей очевидностью показывают брехтовские операции по остранению, описанные выше. Таковы термины и условия, на которых мы можем рассуждать об относительном «величии» Малера и Филипа Гласса или Эйзенштейна и MTV, однако они выходят далеко за пределы собственно эстетического или культурного, становясь значимыми или осмысленными только в том случае, когда достигают области производства материальной жизни, пределов и потенциальностей, которыми она (диалектически) наделяет человеческий, в том числе и культурный, праксис. На кону оказывается само это относительно систематическое отчуждение и диалектическое отношение между ограничениями базиса и возможностями надстройки в рамках данной системы и ее момента, то есть ее внутренний коэффициент несчастья и конкретная потенциальность телесного и духовного преображения, допускаемого или завоевываемого ею.