реклама
Бургер менюБургер меню

Фредрик Джеймисон – Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма (страница 84)

18

Конечно, здесь мы уже делаем переход от реалий 1950-х годов к репрезентации совершенно иной вещи, а именно «пятидесятых», переход, который обязывает нас, помимо всего прочего, выделить культурные источники всех тех атрибутов, которые мы приписывали этому периоду и которые в большинстве своем берутся, похоже, именно из его собственных телепрограмм, то есть из репрезентации этим периодом самого себя. Однако, хотя нельзя путать человека с тем, что он или она думает о себе, подобные образы самого себя, несомненно, очень важны, поскольку они составляют существенный элемент более объективного описания или определения. Тем не менее представляется возможным, что более глубокие реалии рассматриваемого периода — если, к примеру, проинтерпретировать их в иной системе координат, скажем, через диахронические, долгосрочные и экономические ритмы либо через синхронические, системные и глобальные взаимоотношения — не имеют большого отношения к нашим культурным стереотипам о годах, получивших такое наименование и определенных в категориях поколенческих декад. Например, понятие «классицизма» имеет точное и функциональное значение в немецкой литературно-культурной истории, которое исчезает, когда мы переходим к европейской перспективе, в которой эти несколько ключевых лет растворяются без следа в более общем противопоставлении Просвещения и романтизма. Но это не что иное, как спекуляция, предполагающая возможность того, что в крайнем случае имеющееся у людей чувство самих себя и своего исторического момента может в конечном счете не иметь ничего общего с его реальностью, то есть экзистенциальное может радикально отличаться — как крайний вариант «ложного сознания» — от структурного и социального значения коллективного феномена, и эта возможность, несомненно, стала убедительнее благодаря глобальному империализму, в категориях которого значение данного национального государства — значение для всех остальных на земном шаре — может радикально расходиться с внутренним опытом его граждан и их внутренней повседневной жизнью. Выступая перед нами, Эйзенхауэр надевал хорошо знакомую нам улыбку, но чужаков за пределами наших границ он потчевал не менее знакомым грозным видом, о чем красноречиво свидетельствовали государственные портреты в любом консульстве США тех времен.

Существует, однако, и еще более радикальная возможность, а именно то, что понятия этого периода в конечном счете вообще не соответствуют никаким реалиям, и как бы они ни формулировались — в категориях логики поколений, царствующих монархов или в какой-то иной типологической или классификационной системе, коллективная реальность множественных жизней, охватываемых такими терминами, немыслима (или нетотализируема, если использовать распространенное выражение) и не может быть описана, охарактеризована, обозначена ярлыком или концептуализирована. Это, я полагаю, и есть то, что можно назвать ницшевской позицией, согласно которой нет таких вещей, как «периоды», и никогда не было. В этом случае, конечно, нет и такой вещи, как «история», что, вероятно, и было главной философской мыслью, которую изначально пытались доказать подобными аргументами.

Здесь, однако, пора вернуться к роману Дика и вспомнить о том повороте, который превращает его в научную фантастику: в результате постепенного накопления небольших, но странных деталей выясняется, что окружение романа, в котором мы наблюдаем за действиями и перемещениями персонажей — это на самом деле не пятидесятые (я не знаю, использует ли сам Дик этот термин в своем тексте). Это потемкинская деревня исторического типа, то есть репродукция 1950-х — включающая воспоминания и структуры характера, индуцированные и встроенные в людей, ее населяющих — построенная (по причинам, которые нам здесь не важны) в 1997 году, в разгар космической атомной гражданской войны. Я только отмечу, что через главного героя действует двухсторонняя детерминация, и поэтому он должен интерпретироваться в русле одновременно негативной и позитивной герменевтики. Поселение было построено для того, чтобы против его воли подвести его к выполнению военного задания, важного для правительства. В этом смысле он жертва манипуляции, способной пробудить в нас всевозможные фантазии о контроле разума и бессознательной эксплуатации, об антикартезианском предназначении и детерминизме. То есть, согласно этой интерпретации, роман Дика — это кошмар и выражение глубинных и бессознательных коллективных страхов, связанных с нашей общественной жизнью и ее тенденциями.

Но в то же время Дик стремится всеми силами прояснить то, что поселение 1950-х годов — это еще и результат инфантильной регрессии протагониста, который в определенном смысле тоже бессознательно выбрал свою иллюзию и сбежал от тревог гражданской войны в успокоительный и привычный комфорт своего собственного детства, пришедшегося на этот период. И с этой точки зрения роман представляет собой коллективное исполнение желаний, выражение глубинного бессознательного стремления к более простой и гуманной социальной системе, к утопии маленького города, вполне соответствующей североамериканской традиции фронтира.

Мы должны также отметить, что сама структура романа помечает позицию Америки Эйзенхауэра в мире в целом, а потому может читаться как своего рода искаженная форма когнитивного картографирования, бессознательная и фигуративная проекция некоего более «реалистического» разъяснения нашей ситуации, как она описывалась ранее — реальности США как родного города, над которым нависла неумолимая угроза всемирного коммунизма (а также, пусть в этот период и в гораздо меньшей степени, нищеты третьего мира). Это, конечно, еще и период классических научно-фантастических фильмов с их более откровенными идеологическими репрезентациями внешних угроз и надвигающегося вторжения пришельцев (в них действие тоже обычно происходит в маленьких городах). Роман Дика может прочитываться и в том смысле, что за благополучной, но обманчивой ширмой обнаруживается более мрачная «реальность», или же он может приниматься за определенный подход к самосознанию самих репрезентаций.

С актуальной точки зрения более значима, однако, парадигматическая ценность романа Дика для вопросов истории и историчности в целом. Один из способов осмысления поджанра, к которому относится этот роман, то есть «категории» научной фантастики, которая может либо расширяться и облагораживаться за счет добавления к ней всей классической сатирической и утопической литературы начиная с Лукиана, либо, напротив, ограничиваться и низводиться до бульварного чтива и приключенческой литературы, состоит в том, что ее надо рассматривать в качестве исторически новой и оригинальной формы, которая в чем-то аналогична появлению исторического романа в первой половине девятнадцатого века. Лукач интерпретировал исторический роман в качестве формального изобретения (принадлежащего Вальтеру Скотту), благодаря которому фигуративностью было обеспечено новое и тогда еще только формирующееся у одержавших победу средних классов (или буржуазии) чувство истории, поскольку тогда этот класс пытался спроецировать собственное видение прошлого и будущего, выписав свой социальный коллективный проект в виде темпорального нарратива, отличного по форме от нарративов прежних «исторических субъектов», например феодального дворянства. В этой форме исторический роман — и его эманации, такие как костюмированный фильм — приобрел дурную славу и вышел из оборота не просто потому, что в постмодернистскую эпоху мы больше не рассказываем себе свою историю подобным образом, но также потому, что мы больше не воспринимаем ее в таком качестве и, возможно даже, больше вообще ее в своем опыте не переживаем.

Короче говоря, хотелось бы выделить условия возможности подобной формы — а также ее возникновения и заката — не столько в экзистенциальном опыте истории народа в тот или иной исторический момент, сколько в самой структуре его социально-экономической системы, в ее относительной непрозрачности или прозрачности, в предоставляемой ее механизмами способности к большему когнитивному, но также и экзистенциальному контакту с тем, что существует реально. Это контекст, в котором, думается, будет интересно рассмотреть гипотезу о том, что научная фантастика как жанр поддерживает структурно-диалектическое отношение с историческим романом, отношение одновременно родства и перевертывания, противоположности и гомологии (такое же отношение должны были предположительно поддерживать между собой комедия и трагедия, лирика и эпика, наконец сатира и Утопия, проанализированные Робертом Карлом Эллиотом). Но время само играет ключевую роль в этой общей оппозиции, которая также выполняет функцию эволюционной компенсации. Ведь, если исторический роман «соответствовал» возникновению историчности или чувству истории в строго современном смысле этого слова, сложившемся после восемнадцатого века, научная фантастика в равной мере соответствует увяданию или же блокировке этой историчности, а также, особенно в наше время (в постмодернистскую эпоху), ее кризису и параличу, ослаблению и вытеснению. Только за счет резкого формального и повествовательного сдвига мог возникнуть нарративный аппарат, способный вернуть жизнь и чувство этому судорожно функционирующему органу, которым является наша способность организовывать и проживать время исторически. И не следует спешить думать, будто эти две формы симметричны на том основании, что исторический роман изображает прошлое, а научная фантастика — будущее.