реклама
Бургер менюБургер меню

Фредрик Джеймисон – Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма (страница 62)

18

Но в конечном итоге между позициями Майклза и прежней критики подлинности произошел определенный сдвиг, который я не решаюсь описать в терминах различий между семидесятыми и восьмидесятыми. Тем не менее моральной и политической требовательности прежних позиций, которые Майклз все еще разделяет, похоже, больше нет; полемика, очевидно, была реструктурирована, и ее крикливость сочетается ныне с восторженными акцентами, отзвук и аналогию которым можно найти скорее у Лиотара, чем у Бодрийяра.

Прежде чем рассмотреть этот слой книги Майклза, более полемичный, стоит, наверное, задержаться и оценить расстояние, которое мы преодолели, начав с тематики самости — после довольно радикальной перемены она снова неожиданно всплывет, но пока кажется, что «самость» понадобилось, в основном, для открытия таких предметных областей, как рабство, контракты, репрезентация и деньги, которые все равно хороши тем, что позволяют нам распрощаться с психологией. Но все же остается открытым вопрос, который сопутствует самим процедурам гомологии: обладает ли какой-либо из этих уровней окончательным приоритетом или особой объяснительной ценностью? Или говоря иначе: можно ли изобрести способ проведения аналогии, который не поглощался бы идеологией «структуры» как таковой и не устанавливал бы вопреки своей воле приоритеты и иерархии? Майклз осознает эту проблему, которую он раз за разом, словно бы судорожно, формулирует, но при этом не намечает и не дает удовлетворительного решения: «Таким образом, социальная вовлеченность этих текстов зависит не от того, что они напрямую представляют споры о деньгах, но от того, что они косвенно представляют условия, которые, собственно, и были выражены этими спорами о деньгах» (GS 175).

Окончательный ответ, конечно, будет дан концепцией «логики натурализма», которая заявлена второй половиной заглавия книги Майклза. Пока же остается неприятное чувство, что все это сводится в конечном счете к «самости», и что отчаянные или страстные фантазии продукционизма, любовной романтики, рабства, мазохизма, золотого стандарта, накопительства или мотовства все являются в каком-то смысле попытками добиться невозможного и разобраться с антиномией самости как частной собственности. Нигде это в таком виде не утверждается, однако теоретическая или интерпретационная пустота в бесконечной цепочке гомологий так или иначе привлекает сознание читателя к тому, что мы могли бы назвать экзистенциальным (если не психоаналитическим) решением, то есть к онтологическому приоритету объяснений в терминах самости перед всеми другими уровнями. Такова, в общем и целом, судьба философий без «содержания» (в гегелевском смысле слова) и в частности философий, которые стремятся исключить содержание как таковое: это своего рода лакановское «отвержение», в силу которого содержание внедряется извне в форме некоего компенсаторного или в целом психоаналитического базиса (как в «Tel Quel» или же в некоторых местах у Деррида), поскольку материалы «самости» оказываются более пригодными для завершения формалистской системы, чем материалы истории или социального.

То, что здесь описывается — это формальное стремление системы или метода завершать себя и наделять себя — вопреки своей воле и призванию — основанием, на которое такой метод или система опираются. Это общее наблюдение касательно тенденции «оснований» возвращаться (в силу некоей внешней формы возвращения вытесненного) в рамках подходов, которые совершенно против всяких оснований, должно быть отличено от суждений касательно конкретного уровня оснований; в данном случае отождествления самости и частной собственности, которое временами предлагает иное прочтение — интерпретационное искушение, то усиливающееся, то ослабевающее в тексте Майклза, — прочтение книги, зная которую, мы можем с некоторой уверенностью сказать, что это не было бы верным прочтением и что оно ни в коем случае не соответствовало бы намерению автора. Это иное прочтение, согласно которому самость конституируется как частная собственность или даже по образцу частной собственности, находит отзвуки в совершенно разных областях современной мысли и прежде всего в тех, где самость или тождество личности как нельзя более четко воспринимались в качестве неустойчивой конструкции. Например, у Адорно «в связке с исторической коронацией субъекта как разума была иллюзия его неотчуждаемости»[196], из которой Майклз выводит определенные юридические следствия, формально связанные также со страхом смерти (занимающим, как мы увидим, важное место в «Золотом стандарте»). В то же время у Лакана, особенно в его понятии эго или личности как защитного механизма и попросту крепости, представление о которой он заимствует из «Анализа характера» Райха, фигура земельной собственности приобретает почти что феодальные и территориальные пропорции. Если, несмотря на это, мы не ощущаем здесь особого интеллектуального родства, это наверняка имеет какое-то отношение к отсутствию у Майклза неизбежного следующего шага, а именно спекуляции о том, на что была бы похожа жизнь без юридической защиты, а также о формах, которые могли быть у субъекта в прошлом или которые он мог бы изобрести в будущем, когда не будет этой сильной, но исторически детерминированной правовой категории собственности. Но помимо всего этого различие в тональности между формулировкой Майклза и другими формулировками, философскими, включая даже таковую самого Уильяма Джеймса, состоит в нашей неуверенности относительно того, является ли первая все еще собственно «идеей», то есть в нашем замешательстве, вызванном неопределенностью статуса этой мысли или теории, которая, лишившись более общей философской власти, была функционально ограничена и сведена к некоей всего лишь локальной работе по установлению связей и перемычек между, конкретными историческими описаниями.

Даже «теории» были здесь поэтому терапевтически ограничены, заранее переработаны и превращены скорее в исторические «текстуальные» материалы («самость как частная собственность» оказывается уже не идеей, а письменной формулировкой Уильяма Джеймса), что вполне соответствует духу «Против теории». Теперь пора рассмотреть полемические формы, которые этот дух принимает в «Золотом стандарте» или, другими словами, перейти ко второму мотиву этой работы, который (чаще всего в сносках) позволяет вывести активные, протополитические следствия из более нейтральной работы по установлению гомологий в основном тексте книги. Эти следствия, похоже, уже не связаны с вопросами намерения, возникающими при чтении того или иного лирического фрагмента (но вскоре мы восстановим эту связь); скорее, особенно в случае интерпретаций «Сестры Керри», они должны иметь отношение к оценке коммодификации и потребления в произведениях писателя, которого обычно считают реалистом и социальным критиком и который всю свою жизнь был связан с левой политикой и левацкими движениями. Более узкий аргумент завязан на характер Эймса и вопрос о том, должны ли художественные амбиции, которые он пробуждает в Керри, прочитываться как разрыв с ее прежними, более «материалистическими» импульсами. Майклз доказывает, что не должны, и я думаю, что он прав, однако формулировка его довода поучительна: «Идеал, который Эймс представляет для Керри — это, следовательно, идеал неудовлетворенности, постоянного желания» (GS 42). У Драйзера мы никогда не освобождаемся от товарного вожделения; у него нет «иного видения», в его тексте невозможно почувствовать противоположного импульса; нет такого опыта, который не был бы заражен этим вожделением; ничто не отрицает этот вездесущий элемент, который Майклз столь же верно определяет в качестве «рынка». По крайней мере, ничто социальное, поскольку на нескольких весьма проницательных страницах Майклз доказывает то, что для Драйзера истинным Другим рынка и товарного потребления является собственно смерть: «В „Сестре Керри“ удовлетворение само по себе никогда не является желанным; напротив, оно есть знак надвигающегося провала, разложения и, наконец, смерти» (GS 42). (Нечто подобное было заметно и в интерпретации Готорна, у которого решение — неотчуждаемость титула, любовная романтика, иммунитет перед рынком — является в равной мере решением афанизиса: «Элис Пинчон думает, что у нее иммунитет к обладанию... просто потому, что она не чувствует желания» [GS 108].) Если «реализм» имеет какой-то смысл, то именно этот: это части «Сестры Керри», посвященные Герствуду, представление смертельного Другого рынка и желания, «литература одного лишь исчерпанного желания и экономического провала» (GS 46). «Реализмы», которые подобно реализму бедняги Хоуэллса намекают на пасторальное бегство от рынка в (воображаемое) пространство внутреннего мира, являются исключительно слабыми и сентиментальными фантазиями, хотя «Дом о семи фронтонах» явно не подпадает под это суждение, поскольку специально помечает себя в качестве нереалистического произведения и открыто противостоит противоречию в его истинной форме.

Теперь полемика получает еще один, дополнительный оборот, ведь, по Майклзу, поскольку творчество Драйзера абсолютно имманентно рынку, литературоведческие исследования Драйзера могут предъявлять эти тексты в качестве критики рынка лишь жульничая. Следовательно, мы внезапно сталкиваемся с неожиданным появлением одной из основных проблем всей радикальной или марксистской литературной и культурной критики: как негативное должно пониматься на практике и, в частности, как можно приписывать критическую ценность работам, которые идеологически или в плане репрезентации заодно с «системой»? Соответственно, в Майклзе при первом прочтении политически шокирует вовсе не оценка самого Драйзера (несмотря на сознательные идеологические позиции этого писателя). Скорее, то же самое шокировало в классическом варианте этой дискуссии, когда обсуждался столь же двусмысленный автор, как и Драйзер, а именно Бальзак, в произведениях которого товарное вожделение также является важнейшей проблемой вместе с фантазиями в стиле тори о помещиках-землевладельцах и откровенно монархистскими позициями (совсем другого склада, чем у Драйзера). Я думаю, нам позволительно не согласиться с Марксом и Энгельсом и признать Бальзака намного более коррумпированным и неисправимым, чем они думали (хотя в этом случае их позиция — означающая, что Бальзак мог фиксировать противоречивые социальные силы точнее, чем просто «либеральные» авторы — более сложна и интересна). Больше в подобных обсуждениях в «Золотом стандарте» шокирует, скорее, само присутствие этой проблематики, которая никогда не интересовала формалистскую или же эстетскую критику и которая, по нашему мнению, принадлежала нам: то, что теперь другая сторона вынуждена проводить линию фронта на нашей собственной территории, предлагая сражаться по вопросам литературного и культурного «подрыва» или негативной, критической ценности, — сегодня тревожит даже больше, чем ранее упомянутое присвоение этих экономических материй и сюжетов, до сего момента ассоциировавшихся с левыми. Сомнения в жизнеспособности критических и преимущественно диалектических моделей негативной функции культуры получили широкое распространение, конечно, в постструктуралистский период, однако они высказывались в основном авторами, которые оставались политическими, будучи «hommes de gauche»[197], чьи «методы», такие как деконструкция, обещали больше прорывов и «революций», чем традиционные методы. Однако Майклз, как и Новый историзм в целом, по моему мнению, более не выдвигает никакой претензии на «революционное» или подрывное значение собственных работ.