Фредрик Джеймисон – Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма (страница 104)
Но если яппи находят определенное удовлетворение в чистом ноу-хау, штатному и обслуживающему персоналу, возможно, угодить не так легко. В их случае доступным оказывается некий синхронный шантаж, который исторически и социально уникален лишь тем, что замкнут в восприятии времени и одновременно подавлен (словно бы это была самая естественная вещь в мире). Он тоже демократичен, и весь высший уровень менеджмента может бесследно исчезнуть за день до закрытия завода. Словно бы вы были частью компьютерной программы, чьи условия могли меняться безо всякого оповещения и включать при этом
В случае же иностранцев сегодня доступна мотивация третьего типа, скорее религиозного, и то, что здесь практикуется со всем бескорыстным остервенением наркомании, на не-американских телеэкранах выглядит благостной картинкой утопии Рынка как таковой; то, что мы принимаем за нечто само собой разумеющееся, они все еще считают последней моделью этого года, путая консюмеризм с потреблением, а скидочный магазин — с демократией. Поскольку из третьего мира их выдавливают проводимые там антитеррористические акции, а из второго мира — выманивает наша медиапропаганда, будущие иммигранты (либо в духовном смысле, либо во вполне материальном), не понимая, как мало они здесь нужны, идут за бредовым представлением о пресуществлении, в котором желанным оказывается, подобно ландшафту, сам мир товаров в целом, но ни один из них в частности: такие особенно желаемые товары, как текстовой процессор или факс, сами являются аллегорическими эмблемами целого, гипнотическими и собственно эстетическими структурами постмодерна, в котором тождество медиа и рынка выполняется на уровне восприятия, в виде своего рода высокотехнологичных спецэффектов, инсценирующих онтологическое доказательство.
Следовательно, ключевой момент, требующий исследования — то, как сама репрезентация медиа способна репрезентировать рынок и наоборот, тогда как «демократия» (обычно в нашей системе не представляемая или даже непредставимая) отслаивается в виде коннотации и от того, и от другого, как один из наиболее узнаваемых тридцати семи запахов.
Действительно, мы уже отметили, насколько легко соскользнуть от рынка к медиа, вмешательство которых в реальную политику должно регистрироваться до того, как может быть замечено присвоение этого вмешательства идеологией медиа[288]. Невозможно сомневаться в том, что медиа (не считая случаев, когда они тщательно исключаются, как во время нашего вторжения на Гренаду, но даже тогда они могли бы устроить шум по этому поводу, если бы захотели) оказывают влияние, уменьшая распространение пыток в разных странах мира, благотворно влияя на применение гражданского законодательства и сдерживая полицейские бесчинства, хотя сегодня глобальная озабоченность национальной или правительственной репутацией обычно опосредуется опасениями, связанными с американским финансированием, если только вообще не выясняется, что выгоднее сдаться США. На американские телерепортажи, чья специфическая версия подготовки к последней войне состоит в решении (достойном уважения) не унижаться еще раз, покрывая в будущем еще одну войну вроде вьетнамской, также можно рассчитывать, если речь об их безусловной надежности в плане воспроизводства максимально тенденциозных установок холодной войны в отношении социализма (как в недавнем поистине непристойном освещении телеканалами визита Горбачева в 1989 году на Кубу, когда Фиделя сравнивали с Фердинандом Маркосом!). Что касается специфически новой или постмодернистской
С другой стороны, конец «приватности» во всех смыслах, связывающих воедино секс и насилие, удивительное расширение того, что мы все еще называем публичной сферой, если только иметь в виду все значения «публичного», приводит также и к огромному расширению идеи самой рациональности, к тому, что мы желаем «понимать» (но не одобрять) то, что более не можем изъять из имеющихся записей, посчитав «иррациональным» или непонятным, немотивированным, безумным или больным.
Наконец, касательно «медиа» необходимо добавить, что они так и не смогли полностью сформироваться: в конечном счете они не совпали со своим «понятием», как любил говорить Гегель, а потому могут считаться одним из множества «незавершенных проектов» модерна и постмодерна, если использовать обтекаемое выражение Хабермаса. То, что есть у нас сегодня и что мы называем «медиа» — это нечто другое, пока еще не то, что должно быть, как можно доказать на примере одного из самых замечательных эпизодов в истории медиа. В современной истории Северной Америки убийство Джона Ф. Кеннеди было, конечно, уникальным событием, и не в последнюю очередь потому, что это был исключительный коллективный (а также медийный, коммуникационный) опыт, который научил людей прочитывать такие события по-новому.
Однако было бы слишком просто объяснять этот поразительный резонанс публичным статусом Кеннеди. Есть скорее причины считать, что его посмертное публичное значение следует понимать в обратном смысле, как проекцию нового коллективного опыта восприятия. Как часто отмечалось, личная популярность и престиж Кеннеди находились на момент его смерти на довольно низкой отметке; реже отмечают то, что это событие стало также в каком-то смысле моментом совершеннолетия всей медийной культуры, которая сложилась в конце 1940-х и в 1950-х. Внезапно, на какое-то мгновение (которое, однако, продлилось несколько дней), телевидение показало, что оно на самом деле может и значит — как новый чудесный экран синхронности и как коммуникационная ситуация, которая совершает диалектический прыжок над всем тем, что подозревали ранее. Последующие события такого рода сдерживались простым механическим повторением (как в случае с моментальным прокручиванием записи стрельбы в Рейгана или же крушения «Челленджера», которое, поскольку эта техника была позаимствована из коммерческого спорта, ловко избавило эти события от их содержания). Однако это первоначальное событие (которое, возможно, по своему эмоциональному заряду не сопоставимо со смертью Роберта Кеннеди, Мартина Лютера Кинга или Малькольма Икса) дало то, что мы называем утопическим взглядом на некое коллективное коммуникационное «празднество», чья предельная логика и обещание несовместимы с нашим способом производства. Шестидесятые, которые часто считаются периодом сдвига парадигмы к лингвистике и коммуникации, начались, можно сказать, с этой смерти, но не в силу этой утраты или динамики коллективного горя, а потому, что это был повод (как позже май 1968 года) для шока, вызванного коммуникационным взрывом, который мог и не иметь дальнейших последствий для системы, но в сознании все равно оставил шрам, нанесенный радикальным отличием, в какой-то момент осознанным, опытом, к которому коллективная амнезия бесцельно возвращается в более позднем забвении, воображая, что она размышляет над травмой, тогда как на деле пытается породить новую идею утопии.
Неудивительно в таком случае, что экран телевизора жаждет еще одного шанса на перерождение за счет нежданного насилия; неудивительно и то, что его изувеченная посмертная жизнь доступна для новых семиотических комбинаций и всевозможных протезных симбиозов, самым элегантным и социально успешным из числа которых стало бракосочетание с рынком.
VII. Демографии постмодерна
Однако популизм медиа указывает на более глубокий социальный фактор, одновременно более абстрактный и конкретный, на качество, неистребимый материализм которого можно оценить по его скандальности для рассудка, который избегает или скрывает его, словно бы это что-то вроде канализационных труб. Впрочем, говорить о роли медиа в целом в терминах того, что является едва ли не буквальной фигурой просвещения, то есть в терминах снижения государственного насилия из-за ослепительного света всемирно распространяемой информации — значит, возможно, ставить вещи с ног на голову. Ведь смысл эпохального изменения можно не менее точно выразить в категориях некоего нового самосознания народов мира, возникшего после большой волны деколонизации и движений национального освобождения в 1960-е и 1970-е годы. Таким образом, на Западе возникает ощущение, что теперь неожиданно и безо всяких предупреждений приходится иметь дело с рядом настоящих — индивидуальных и коллективных — субъектов, которых раньше не было, которые не были заметны или же, если вспомнить важное понятие Канта, оставались «несовершеннолетними» и находились под опекой. Вся эта снисходительность, чувствующаяся в этом весьма этноцентричном взгляде на глобальную реальность (отражающемся в чем угодно, начиная с филателистических альбомов и заканчивая курсами по мировой литературе на факультетах английского литературоведения), конечно, не красит наблюдателя, но в то же время она не делает его «впечатления» менее интересными. Вот, к примеру, безжалостная формулировка этого момента, предложенная радикальным писателем, цитировать которого в этом контексте у нас, как вскоре станет ясно, есть и другие причины: «Не так давно численность населения Земли составляла два миллиона обитателей: пятьсот миллионов