реклама
Бургер менюБургер меню

Фредрик Джеймисон – Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма (страница 103)

18

Более удивительным и, возможно, более серьезным в политическом плане является то, что новые модели репрезентации закрывают и исключают любую адекватную репрезентацию того, что представлялось ранее — пусть и в несовершенном виде — в качестве «правящего класса». И правда, отсутствуют, как мы уже отмечали, несколько элементов, необходимых для подобной репрезентации. Распад любой концепции производства или экономической инфраструктуры и ее замена антропоморфным понятием института означает то, что теперь нельзя помыслить никакой функциональной концепции правящей группы, не говоря уже о классе. У них нет рычагов, которые нужно было бы контролировать, да и в способе производства им управлять практически нечем. Только медиа и рынок — вот что опознается в качестве автономных сущностей, а все, что выпадает за них и за пределы аппарата репрезентации в целом, покрывается аморфным термином «власть», чья вездесущность — вопреки ее удивительной неспособности описать все более «либеральную» глобальную реальность — должна была бы навести на более глубокие идеологические сомнения.

Эта нехватка функциональности в нашей картине социальных групп вместе с крахом их способности конституировать субъекта или агента действия означает, что мы тяготеем к отделению признания индивидуального существования группы (плюрализм как ценность) от любой атрибуции проекта, которая регистрируется не как группа, а как заговор, а потому попадает в другой отдел аппарата репрезентации: к примеру, бизнесмены Рейгана, высказываясь о которых, сегодня почти каждый готов допустить наличие связи между частной прибылью и весьма неровной законодательной программой, воспринимаются — с этой точки зрения — как список имен в газете, локальная сеть приближенных, которую можно расширить до регионального братства (Южная Калифорния, Солнечный пояс); самым большим парадоксом является, однако, то, что в таком восприятии они совершенно не порочат бизнес или бизнесменов. Таким образом, таксономия групп в идеологическом плане удивительно эластична и может выстраиваться такими различиями, чтобы сохранялась невинность исходного коллектива, поскольку всегда полагается, что фундаментальный теоретический барьер или табу, которые отделяют группу от социального класса, защищены от слома или нарушения.

То, что у «новых нарративов» отсутствует аллегорическая способность картографировать или моделировать систему, можно увидеть также, если перейти к управленческой роли класса бизнесменов и его начальственному отношению к переменам в повседневной жизни. Я считаю, что, поскольку теперь мы постигаем социальную реальность синхронно — в самом строгом смысле, который в последнее время предстал в качестве смысла пространственной системы — перемены и модификации в повседневной жизни должны, соответственно, выводиться постфактум, а не переживаться в опыте. Бертран Рассел однажды вывел вполне постмодернистскую темпоральность, в которой мир, в действительности сотворенный секунду назад, был заранее тщательно «состарен» и специально наделен искусственными следами глубокого износа, ветшания и пользования, чтобы казалось, что он внутри самого себя несет прошлое и традицию (тогда как люди — подобно андроидам из «Бегущего по лезвию бритвы» — были снабжены вроде бы приватными комплексами личных воспоминаний, например в виде фотоальбомов с фотографиями подложной семьи и детскими снимками). Прекращение выпуска традиционных товаров на рынке должно теперь реконструироваться как слово, вертевшееся на кончике языка: в большинстве случаев само отсутствие чего бы то ни было сложно переписать в форме акта или решения, поддающегося объяснению, то есть в виде того, что предполагало бы наличие определенного агента. Обсуждения в конференц-зале трудно поэтому связать в повествовании с изменениями повседневной жизни, которые сами заметны лишь постфактум, а не в процессе. Что же касается будущего, оно точно так же не присутствует в синхронно отпечатанном мире постмодерна, вся система которого — как в случае переноса единственного в данном регионе большого предприятия — подвержена перетасовке, происходящей безо всяких предупреждений, подобно колоде карт, предсказывающих судьбу и при этом реальных. Воздействие постмодернистской безработицы на постмодернистское сознание времени не может не быть значительным, но часто оно неожиданно опосредуется: индексирование против катастрофы, непосредственное преобразование всех показателей стоимости при следующем продлении кредита, как в автоматически корректируемых ставках по ипотеке. Страховые компании — во многих случаях архаичные пережитки прежнего темпорального (реалистического или модернистского) универсума, в котором «судьба» все еще оставалась осмысленной нарративной категорий, а похоронный дом был важным для этнического района местом — похоже, затуманены ложной канонизацией, в которой невооруженному взгляду они предстают едва ли не перерождением в социализм (хотя инфракрасная фотография показывает более неприглядную реальность бизнеса). Страх нового типа — в отличие от знаменитого подкупа, о котором говорил Ленин — цементирует теперь эту систему, поскольку у вас есть личная заинтересованность в гладком и беспрепятственном воспроизводстве, которое осуществляется теперь настолько быстро, что его уже просто не заметно. Ваш страх, теперь системный, не является видимым и в то же время он не был подавлен в опыте; потребность избежать оценок системы в целом оказывается ныне составной частью ее собственной внутренней организации, как и различных ее идеологий.

Это, на самом деле, еще одна причина, по которой репрезентация «принятия решений» — будь она старомодной в своей реалистичности картиной конференц-зала или каким-то более косвенным и современным или модернистским подходом, подчеркивающим саму проблему репрезентации — бесцеремонно срывается в постмодерне, входной билет в который требует своего рода пресыщенного, уже имеющегося знания о том, как работает система. Мысль Адорно и Хоркхаймера о Голливуде в этом отношении стала пророческим предсказанием более поздней системы в целом: «Та истина, что они [кино и радио] являются не чем иным, как бизнесом, используется ими в качестве идеологии, долженствующей легитимировать тот хлам, который они умышленно производят»[287]. Они имеют в виду ставшую ныне классической апологию посредственности, представленную Голливудом не только в терминах вкуса широкой публики, но также в терминах своей собственной функции как компании, продающей товары публике с такими вкусами. Как и в случае с любыми аргументами, апеллирующими к публике, возникает сериальность, в которой публика становится фантазматическим другим для каждого из ее членов, который — какова бы ни была его реакция на данный посредственный товар — выучил и интериоризиовал эту доктрину о мотивирующей прибыли, которая извиняет такой товар, отсылая к мотивации «любого другого». Подобно этому левши вынуждены пользоваться инструментами, сделанными для правшей: знание встроено в потребление, которое его заранее обесценивает. Как европейцы, Адорно и Хоркхаймер были, очевидно, шокированы откровенностью и вульгарностью, с которой магнаты киноиндустрии говорили о деловых аспектах своей деятельности и кичились мотивом прибыли, бесстыдно связываемым с любым фильмом, как скромным в своих «художественных амбициях», так и претенциозным.

Сегодня, на пике постмодернизма, наша собственная массовая культура вполне оправданно кажется намного более изощренной, чем радио и фильмы тридцатых и сороковых; телезрители, вероятно, лучше образованы, к тому же у них намного больше визуального опыта, чем у их родителей в эпоху Эйзенхауэра. Однако я хотел бы доказать, что само понимание у Адорно и Хоркхаймера идеологии этого явления сегодня даже более верно, чем тогда. Именно по этой причине — ее универсализации и интериоризации — она стала менее заметной, превратившись в настоящую вторую природу. Пытаться репрезентировать и визуализировать конференц-зал и правящий класс — неинтересно, поскольку для этого требуется старомодная преданность содержанию в ситуации, в которой только форма как таковая — мотив прибыли как наиболее формалистский из всевозможных законов и регулярностей (который явно перевешивает даже такие, еще более яркие идеологические лозунги, как «эффективность») — имеет значение, и в которой обязательства перед формой, неявная предпосылка мотива прибыли принимаются заранее и не подлежат пересмотру и тематизации как таковой. Эта бритва Оккама, очевидно, отсекает немало метафизических тем для разговоров, которыми забавлялись прежние поколения, существовавшие в капиталистической системе, которая не была столь же чистой по своей функциональности, и сам этот факт можно представить в качестве безусловного конца идеализма, конститутивного для постмодерна.

Формализм мотива прибыли передается тогда — но уже не в громоздкой форме религиозных учений, чью роль он замещает — некоей внешней публике нуворишей, которая начиная с эпохи «преданных своей организации сотрудников» 1950-х годов и вплоть до «яппи» 1980-х становилась все более бесстыдной в своем стремлении к успеху, ныне заново концептуализированном в виде «стиля жизни» определенной «группы». Но я хочу также доказать, что теперь уже не собственно прибыль как таковая определяет идеальную картину этого процесса (деньги — это просто внешний знак внутренней избранности, однако в эпоху, когда все чаще слышишь о миллиардах и триллионах, богатство и «большое состояние» представлять труднее, не говоря уже о том, чтобы концептуализировать его либидинально). Скорее, ставкой теперь является знание — знание о самой системе: это, несомненно, и есть «момент истины» в постиндустриальных теориях нового приоритета научного знания над прибылью и производством; только такое знание не является собственно научным, оно «просто» предполагает посвященность в то, как работает система. Но сегодня знающие слишком гордятся своим уроком и своими умениями, чтобы терпеть какие-либо вопросы о том, почему это должно быть так, а не иначе, и почему об этом вообще стоит знать. Это инсайдерский культурный капитал нуворишей, который включает в себя этикет и застольные манеры системы; как и поучительные истории, энтузиазм — в таких ответвлениях культуры, как уже упоминавшийся корпоративный киберпанк, раздутый до чистого безумия — имеет больше отношения к обладанию знанием о системе, чем к самой системе. Новое социальное знание, ограниченное в своем возвышении группой новых яппи, теперь благодаря медиа постепенно просачивается вниз, к пограничным зонам собственно низших классов; легитимность, легитимация данного социального порядка заранее гарантирована верой в тайны корпоративного стиля жизни, включающего мотив прибыли в качестве своей неявной «абсолютной предпосылки» — стиля, который вы, однако, не можете сразу целиком выучить и тут же поставить под вопрос, так же, как вы не можете перепроектировать в уме яхту, на которой совершаете свой первый заезд. Следовательно, ленинская теория подкупа передовых секторов рабочего класса должна быть заменена теорий подкупа статусом и распределением постмодернистских культурных знаков отличия, что, по моему мнению, в определенной мере совпадает с тем, что ныне предлагает нам Бурдье, если, как мы уже отмечали, не забывать о том, что такие понятия, как «статус», выработанные для постмодернистской группы, должны четко отличаться от традиционных социологических теорий, в которых понятие статуса выступало альтернативой понятию класса (и в которых, следовательно, определенная структура старого феодального порядка разыгрывалась против понимания оригинальности буржуазного общества).