Фредрик Бакман – Мои Друзья (страница 9)
— Тебе уже не четырнадцать.
— Ну как же? Конечно, четырнадцать! И тебе тоже! — смеётся художник, потом спрашивает: — Кстати, что случилось с кошкой?
— Какой ещё чёртовой кошкой? — устало восклицает Тед: сколько же всего один человек успевает натворить за час в одиночестве?
— Я подружился с кошкой, — гордо шепчет художник.
— Ты меня с ума сводишь, — стонет Тед.
— Сердиться на умирающего — не очень вежливо, — дразнит его художник и тут же наказан новым приступом кашля.
— Я злюсь, потому что ты не воспринимаешь это всерьёз, — резко отвечает Тед — куда резче, чем намеревался.
— О, я воспринимаю всерьёз, Тед. Просто мне не страшно. Это была долгая жизнь, — отвечает он — так же, как отвечал уже много раз.
— Нет, — шепчет Тед с влажными глазами.
Потому что это была до боли короткая жизнь — миг, один летний день. Грудь Теда болит — как плач без кислорода, — потому что горе делает с людьми странные вещи, и одна из них — мы забываем, как дышать. Будто первый инстинкт тела — оскорбить себя насмерть. Скоро Тед встанет и обнаружит, что забыл, как ходить, — это случается со всеми, когда любовь всей жизни засыпает в последний раз: когда душа покидает тело, она напоследок, судя по всему, завязывает нам шнурки вместе. В недели после смерти мы спотыкаемся о пустое место. Это вина души.
— Это была долгая жизнь, — настаивает художник. — Это была…
Он пытается сказать ещё что-то, но его перебивает такой сильный приступ кашля, что тощее тело сотрясается всё целиком. Тед объят паникой любви и хочет только помочь.
— Выпей воды! Смотри, медсёстры оставили еду! Ешь овощи!
Художник смеётся сквозь кашель и сипит:
— Овощи? Ты правда думаешь, что это что-то изменит сейчас?
Это шутка, но легче не становится: вся грудь Теда дрожит. Художник не видел его таким отчаявшимся двадцать пять лет. Он хочет утешить его, но смысла нет: с тех пор, как они лежали на том пирсе в год, когда им должно было исполниться пятнадцать, Тед смертельно боится, что все, кого он любит, умрут. Рано или поздно жизнь докажет, что он был прав.
— Не грусти, — улыбается художник.
Он думает сказать, что это, собственно, вина самого Теда: если живёшь так здорово, пеняй на себя, если остаёшься последним. Но это не кажется подходящим моментом.
— Не занимайся тем, что я чувствую! — обрывает его Тед.
Это не первый раз, когда он сидит у больничной кровати: художник умирает давно — просто очень медленно. Теперь это происходит безжалостно быстро. Он прекратил принимать лекарства: они больше не помогают. Он решил, что достаточно. Он ни капли не боится — и Теду трудно не злиться на это. «Долгая жизнь», — повторяет художник, но это явно не так. Ведь Тед может прожить до восьмидесяти — целую жизнь лишнюю — без него! Как тут не злиться на себя, когда всё, чего хочется, — кричать: «Ты должен жить. Ради меня».
— На надгробии напиши: «Вход с другой стороны», — шепчет художник, зная, что такие шутки доводят Теда до безумия.
— Помолчи, — бормочет Тед.
— Или: «Здесь лежит человек, который ел овощи и всё равно умер», — предлагает художник.
Он начинает кашлять так, что прибегают медсёстры, думая, что он умирает. Тед устало ворчит:
— Не волнуйтесь, он просто смеётся над собственными шутками. С лёгкими у него всё в порядке, это с мозгом…
Тогда одна из медсестёр тоже смеётся. Она укрывает художника, треплет его по щеке и идёт к двери, но, кажется, меняет решение — потом меняет ещё раз. Осторожно оборачивается и тихо говорит:
— Мой муж любил ваши работы. Однажды мы видели ваши картины в галерее. Я любила то, как он смотрел на них.
— Спасибо, — шепчет художник.
— Это нам следует благодарить вас, — отвечает она.
Она могла бы попросить автограф — это был бы последний автограф художника, она могла бы продать его за большие деньги. Но ей это даже в голову не пришло.
Когда дверь мягко закрывается за ней, художник шепчет Теду:
— Прости, что моя смерть такая скучная. Если бы я мог сделать её чуть эффектнее, цена моих картин выросла бы. Неужели передоз героина — это слишком много просить? Или убийство?
Когда Тед не отвечает — слишком злой, — художник пытается дать ему подушку и намекает, что для второго варианта ещё не поздно. Тед закатывает глаза. Потом кивает на коробку в углу и говорит — таким тоном, словно художник должен устыдиться:
— Ты так и не спросил, сделал ли я то, о чём ты просил. Но ответ — да. Я купил её. Это стоило безумно дорого. Всего, что у тебя было.
Художник благодарно кивает — без тени сожаления.
— Хорошо. Художники должны умирать бедными.
Тед долго смотрит на него строго, потом бормочет:
— Легко говорить. Кремацию оплачивать мне.
Тед так редко шутит, что художник совершенно не ожидает собственного смеха. Когда медсестра прибегает снова, Теду приходится признать: на этот раз смешной был он. Медсестра смотрит подозрительно — как будто не верит. Уходит, оставив дверь чуть приоткрытой.
— Можно мне посмотреть? — шепчет художник, когда они остаются одни.
Тед обречённо кивает, встаёт и осторожно достаёт всемирно известную картину из коробки. На больничной стене висит небольшая рамка со схемой аварийных выходов, — Тед снимает её и вешает вместо неё картину: аварийные выходы отныне излишни. Когда он оборачивается, художник лежит в постели и смотрит на своё полотно — и плачет, плачет, плачет.
Тед нежно берёт его за руку и обещает: «На твоём надгробии я напишу: “Я люблю тебя и верю в тебя”».
— Я тоже тебя люблю и верю в тебя, — улыбается художник, тяжело опуская голову на руку Теда.
Тед смотрит на картину, на себя — на пирсе, рядом с лучшими друзьями в то последнее лето детства. Потом смотрит на подпись в нижнем углу, на черепа, которые художник всегда рисовал рядом со своим именем, и говорит:
— Я видел черепа на стене сегодня. Первый раз за… не знаю… годы?
— Я не знал, как мне их не хватало, — отвечает художник — устало и счастливо, как пятилетний после долгого дня с новым другом.
— Кто была та девушка в переулке? — спрашивает Тед.
Художник возбуждённо улыбается.
— Её зовут Луиза! Её лучшая подруга звалась Рыбкой! Луиза сбежала, числится пропавшей, но завтра ей исполнится восемнадцать — и она просто пропадёт. Она спит в машинах. И она рисует так, что… так, что… ты видел стену, Тед? Она рисовала так, что… так, что крыши слетали с домов.
Уголки рта Теда дрожат, когда он признаётся:
— Я так давно хотел снова увидеть, как ты рисуешь черепа.
Художник спокойно моргает:
— Пасха. Появилась девушка, которую преследовали. Она была добра к бездомному в переулке… и разрисовала церковь. Для веры в Бога нужно меньше, Тед.
— Да, — неохотно соглашается его друг.
— Не плачь обо мне, Тед. Я пережил всё. Это была долгая, долгая жизнь, и в конце её я увидел кое-что невероятно прекрасное.
Тед сникает.
— Картины той девушки?
— Нет. Тебя. Я увидел тебя.
У Теда звенит в ушах, когда он прижимается лбом к краю кровати. Впоследствии это ощущение будет казаться ему длившимся несколько дней — потому что так звучит смерть. Когда-то по мёртвым звонили церковные колокола; теперь — телефоны, и чем больше звонков, тем важнее был человек. Когда умирает всемирно известный художник, телефоны звонят на каждом континенте, о нём говорят в новостях, плачут незнакомые люди. Искусство так велико и непостижимо, что учит нас скорбеть о чужих.
На рассвете следующего дня даже самые суровые критики — даже те, кто никогда не написал о картинах художника доброго слова, — прошепчут «О нет…» в трубку, услышав, что случилось. И Теду придётся простить их: в горе мы вспоминаем, что мы — люди. В жизни мы можем быть врагами, но перед лицом смерти видим истину: мы один вид, у нас есть только друг друг, и куда ты идёшь, туда последую и я.
Телефоны незнакомцев будут звонить по всему миру — но больше всего, наверное, будет звонить собственный телефон художника, бесконечно, в темноте: Тед будет набирать его номер снова и снова. Это и есть самое трудное в смерти: ничего. Мир сжимается без него — потому что вместо него просто пустота. Вибрация его смеха, запах его кожи, его номер телефона. Как человек, значивший для Теда всё, может стать… ничем? Именно непостижимость смерти сводит людей с ума — так, что мы забываем, как дышать и ходить, и целые ночи бродим в тёмных комнатах и звоним, и звоним, пытаясь понять, как может существовать номер телефона, которому больше никто не принадлежит.
Художник в кровати закрывает глаза, и в его голосе так мало силы, что Теду приходится читать по губам: «Напиши на надгробии: "Этот гроб меня полнит?"»
Это была долгая, долгая жизнь — и в самом её конце художнику удаётся заставить кого-то, кого он любит, рассмеяться в полный голос так, что каждая стена поёт. Для веры в Бога нужно меньше.
Если кто-то из медсестёр, спешащих мимо по коридору, и видит, что Тед делает дальше — они достаточно милосердны, чтобы притвориться, что не заметили. Почти сорокалетний мужчина осторожно залезает на кровать. Четыре руки переплетают пальцы; тела так близко, что когда один мужчина засыпает — засыпает он со слезами другого на губах. Вот Тед лежит рядом с любовью всей своей жизни. И любовь всей его жизни не боится, не злится и вообще уже не лежит в больничной кровати. Она лежит на пирсе под солнцем, с морской солью на коже и поцелуями Теда на веках.