18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Франческо Петрарка – Лирика. Автобиографическая проза (страница 123)

18

Чт_о_ товарищам по школе и сверстникам показалось бы каким-то сном, мне уже тогда — свидетель всевидящий Бог — виделось истинным и чуть ли не уже наступившим. И верно ли была тогда у меня какая-то миловидность лица или я заблуждался по молодости — ведь почти каждый подросток кажется себе красавцем, как бы ни был безобразен, — но мне всегда казалось, что ко мне, не к кому другому обращены слова эклоги:

Отрок прекрасный, не слишком ты цвету лица доверяйся.

Говорю чистую правду, и Тот, кого я призвал в свидетели, знает все еще лучше. Тем более дивлюсь, перебирая все в уме, как это среди таких забот я позволил себя увлечь заблуждениями юношеской любви. Словно дымом затмило взор, и пылкости возраста угасила тот ранний свет души. Но хорошо, что хоти теперь я начинаю что-то видеть; конечно, всех счастливей человек, которого никакое блуждание не собьет с пути, да полное счастье такая редкая вещь, что достаточно счастлив и тот, кому сквозь непроглядный мрак заблуждений блеснет наконец небесный свет.

Так что бы ты думал? Вот все, что я тогда понимал, теперь наступило; жизнь ускользает от меня на глазах так стремительно, что я едва успеваю обнять ее бег умом: хоть быстроте ума ни с чем не сравнить, жизнь все равно уходит быстрее. Слышу, как каждый день, час и миг подталкивают меня к последнему концу; ежедневно иду к смерти, мало того, ежедневно умираю, — что начинал понимать уже и тогда, когда, казалось, рос, — и мне едва ли не приходится уже говорить о себе в прошедшем времени: что должно было произойти, большем частью произошло, а оставшееся ничтожно мало, да и оно, надо думать, уже происходит теперь, пока я с тобой говорю. Мое давнишнее мнение: обманщики или обманутые люди, говорящие о каком-то «установившемся возрасте»! О вы, любители обещать, обещающие жалкому телу так много! Не обещайте одного — остановки неостановимого. Лечите преданно, заботливо, предусмотрительно, дарите то, что есть у вас самих, изгоняйте болезни, которые тотчас вернутся, избавляйте стариков от того, от чего может избавить только смерть, противьтесь этой смерти перед ее скорым и неизбежным приход дом, придерживайте за удила цветущий возраст, который закусит ваши удила и уйдет у вас из-под рук, — не вздумайте только, будто возраст когда-то может остановиться и установиться. Если ж_и_з_н_ь коротка, о чем прежде всего напоминает ваше ремесло, то как ч_а_с_т_я_м жизни оказаться длинными? — а ведь они были бы длинными, если бы хоть одна могла «установиться»! Летит и уносится всякий возраст, ни один не установится, любой несется одинаковыми скачками, только не одинаково оценивается — движение восходящих и нисходящих заметнее.

Что я издавна понимал, то теперь знаю и вижу; увидите и вы, если не зажмурите глаза. Кто не увидит, как бежит жизнь, особенно перевалив за середину? Я-то видел это, помнится, еще раньше, чем довелось по-настоящему вглядеться. Позади еще мало что накопилось, оставалось чуть больше, как показало потом дело; но все было шатко и подвержено бесчисленным превратностям, в гуще которых, теряя усталых и сходящих с дороги спутников, часто озираясь в одиночестве, я не без слез добрел до сегодняшнего часа. Между мной и одногодками, даже между мной и нашими стариками была та разница, что одно и то же им казалось надежным и необъятным, а мне, как и было на деле, скудным и ненадежным; так возникали частые споры и юношеские перепалки, где перевешивал авторитет стариков, а меня чуть ли не подозревали в безумии. Я ведь даже не умел выразить то, что лежало на душе, а и умел бы, молодость лет, странность суждений давали моим словам не очень много веры; побежденный в речах, я укрывался в крепости молчания, хотя и из моих молчаливых действий тем и другим было ясно, что у меня на уме.

Они, не только юноши, но старики, все лелеяли дальние планы, брали на себя тяготы супружества, труды воинской службы, опасности мореплавания, заботы жадного ученичества; у меня — снова призываю в свидетели Христа, — уже с тех пор как не бывало прочных надежд, потому что уже тогда судьба начала обманывать мои мечты, стоило им возникнуть, и всякая малая удача (и та велика, если ее посылает Бог) случалась нежданно; а стоило мне чего-то ждать чуть нетерпеливей, того как раз не случалось, наверное, чтобы отучить меня надеяться, — и я действительно отучился настолько, что, возрастай день ото дня дары фортуны, я и принимал бы их с благодарностью, и ожидал бы их оттого все равно не больше, чем если бы вовсе никогда ничего не получал. И посейчас у меня продолжается с друзьями тот же спор, и они все развертывают перед обреченным на смерть надежды, от которых я, как сказал, отвернулся, еще только начиная жить.

Эта то ли тщедушность, то ли добротность натуры охранила меня прежде всего от супружества, подарив свободу и независимость, а потом от других стремнин жизни, в которые меня толкала родительская любовь и советы друзей. Впрочем, чтобы не отказывать сразу во всем родителям, много ждавшим от меня, ничего не ждавшего, я единственно согласился усесться за гражданское право, от которого все, кроме меня одного, ожидали больших выгод. Я чувствовал, чего могу и чего хочу достичь в этой науке, и неверия в свой талант у меня не было; но мне невыносимо было пустить талант на приобретение достатка. Поэтому, едва оказавшись предоставлен самому себе, я с облегчением сбросил с плеч ненавистное бремя и по своему обычаю без томительной заботы, без надежды постановил себе идти взятым путем; много я потом достиг сверх ожидания, много перенес. Чтобы невежды как-нибудь не упрекнули меня за эти слова в грехе отчаяния, поясню, что говорю только о так называемых дарах фортуны; в отношении прочих как грешник надеюсь на многое.

Сладостно мне было перебрать все это в памяти с человеком, знающим меня с ранних лет. И, видно, не так далеко я отклонялся от истины, раз уже тогда открывшаяся мне краткость жизни настроила меня на тот самый образ мысли, в котором теперь, немного пожив, я, если не ошибаюсь, укрепился. Между теперешней и той порой только и есть разницы, что тогда я, как уже говорил, верил мудрым людям, а теперь и им, и себе, и опыту; тогда предвидел, пока еще колеблясь неутвердившимся духом, а теперь, глядя и вперед, и назад, вижу то, о чем читал, испытываю то, о чем подозревал: вижу, что так стремительно лечу к концу, что и сказать нельзя, и помыслить трудно. Не нужны уж мне здесь ни поэты, ни философы; сам я себе свидетель, сам подручный авторитет. Быстро меняюсь лицом, еще быстрее состоянием души, изменились нравы, изменились заботы, изменились занятия; все во мне уже другое, чем не то что когда я писал то письмо Суперану, но когда начал писать это. И сейчас я ухожу и по мере движения пера движусь, только намного быстрее: перо следует ленивой диктовке ума, а я, следуя закону природы, спешу, бегу, несусь к пределу и уже различаю глазами мету. Что нравилось, разонравилось, что не нравилось, понравилось. Я сам себе нравился, любил себя; а теперь что сказать? Возненавидел. Нет, лгу никто никогда свою плоть не ненавидел. Скажу так: не люблю себя, — да и то, насколько верно это, не знаю. Смело сказал бы вот как: не люблю свой грех и не люблю свои нравы, кроме измененных к лучшему и исправленных. Да что ж я колеблюсь? Ненавижу и грех, и злые нравы, и себя самого такого; знаю ведь от Августина, что никому не стать, каким он хочет быть, если не ненавидеть себя, каков есть.

Вот, дошел до этого места письма, раздумывал, что еще сказать или чего не говорить, и по привычке постукивал меж тем перевернутым пером по неисписанной бумаге. Само это действие дало материю для размышления: в такт ударам ускользает время, и я заодно с ним ускользаю, проваливаюсь, гасну и в прямом смысле слова умираю. Мы непрестанно умираем, я — пока это пишу, ты — пока будешь читать, другие — пока будут слушать или пока будут не слушать; я тоже буду умирать, пока ты будешь это читать, ты умираешь, пока я это пишу, мы оба умираем, все умираем, всегда умираем, никогда не живем, пока находимся здесь, кроме как если прокладываем себе добрыми делами путь к настоящей жизни, где, наоборот, никто не умирает, живут все и живут всегда, где однажды понравившееся нравится вечно, и его несказанной и неисчерпаемой сладости ни меры не вообразить, ни изменения не; ощутить, ни конца не приходится бояться.

Перепишу одно место из естественной истории, которое часто вспоминаю и упоминаю: «Есть на севере река Гипанис, справа от Танаиса текущая в Евксинский Понт; там, пишет Аристотель, рождаются некие зверьки, живущие только день». И чем, скажи на милость, наша жизнь длиннее? Они ведь тоже, как мы, живут и больше, и меньше по своим срокам: одни умирают утром, то есть молодыми, другие к полудню, то есть в вредней возрасте, третьи на склоне дня, — эти пожилые, — четвертые при солнечном закате, эти уже в дряхлой старости, особенно если жили в день летнего солнцестояния. «Сравни наш самый долгий век с вечностью, — говорит Цицерон, — и мы окажемся почти такими же недолговечными, как эти зверьки». Так оно и есть, клянусь Геркулесом, и не знаю, можно ли сказать лучше, раздумывая о краткости жизни. Подразделим ее как нам угодно, умножим счет годов, придумаем имена для каждого возраста — вся человеческая жизнь лишь день, да не летний, а зимний, где один умирает утром, другой в полдень, третий под вечер, четвертый поздно к ночи, этот юным и цветущим, тот возмужалым, а тот иссохшим и увядшим, «как сон, — говорит псалмопевец, — как трава, которая утром вырастает, днем цветет и зеленеет, вечером подсекается, вянет и засыхает».[195] Многие умирают стариками, а если верить мудрым людям, всякий умирающий — старик, потому что для каждого конец жизни — его старость; но мало кто умирает созревшим, никто — много пожившим, кроме разве тех, кто убедился, что нет никакой разницы между кратчайшим и самым долгим, однако тоже конечным, временем.