18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Филип Рот – Урок анатомии. Пражская оргия (страница 54)

18

Могу себе представить, какой вклад он внес в национальную литературу: «В высшей степени юмористические рассказы Новака об извилистых улочках Старой Праги, в них разворачиваются забавные истории из жизни горожан самых разных слоев населения, щедро приправленные крепкими народными шутками и озорными выдумками. Лучшее чтение на отдыхе».

— Вы из Союза писателей? — спрашиваю я.

Ответом на мое невежественное замечание служит негодующий взгляд. Как смею я считать себя образованным человеком и при этом не знать, кто ездит на «Татре 603»?

Он говорит:

— Ich bin der Kulturminister.

Выходит, передо мной человек, который заправляет культурой Чехословакии, чьи обязанности заключаются в том, чтобы повенчать литературу с соцзаказом, сделать ее менее бездейственной с точки зрения общества. Можешь писать на таких условиях — пиши, пожалуйста.

— Что ж, — говорю я, — любезно с вашей стороны встретиться со мной лично, господин министр. Это дорога в аэропорт? Признаться, я не узнаю этих мест.

— Вам следовало начать свой первый визит со встречи со мной. И вы не пожалели бы. Я познакомил бы вас с настоящей жизнью простых людей. Вы бы поняли, что обычный чешский гражданин мыслит совсем иначе, чем люди того сорта, с которыми предпочли общаться вы. Он ведет себя иначе, чем они, и отнюдь ими не восторгается. Обычному чеху они отвратительны. Но кто они? Сексуальные извращенцы. Невротики, оторвавшиеся от коллектива. Махровые себялюбцы. Считаете юс храбрецами? Восторгаетесь тем, какую цену они платят за свое великое искусство? А вот у простого чешского работяги, который стремится к лучшей жизни для себя и своей семьи, никаких восторгов это не вызывает. Для него они смутьяны, паразиты, отщепенцы. Их обожаемый Кафка, по крайней мере, знал про себя, что он выродок, понимал, что ему, изгою, никогда не удастся влиться в здоровую, простую среду своих сограждан. А эти? Эти извращенцы хотят навязать нам свои взгляды на мораль. Хуже всего то, что, если мы предоставим их самим себе, позволим им делать все, что им заблагорассудится, они развалят страну. И это не говоря уже об их нравственном вырождении. Они только и делают, что вредят себе и своим близким, разрушают жизнь своих детей. Их политическая слепота меня поражает. Знаете, что Брежнев сказал Дубчеку[68], когда в 68-м году вызвал нашего великого лидера-реформатора в Советский Союз? Чтобы помочь господину Дубчеку опомниться, понять, к чему ведут его великие реформы, Брежнев направил в Прагу несколько сотен тысяч солдат. А чтобы этот гений не смог его цели воспрепятствовать, он однажды вечером забрал его прямо из кабинета и перебросил на самолете в Советский Союз — для небольшой беседы.

В Советский Союз. Предположим, меня сажают на самолет «Аэрофлота» и, скажем, ближайшим рейсом выпроваживают из Праги. Предположим, меня отсюда не выпустят? Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Натан Цукерман обнаружил, что он у себя в постели превратился в уборщика железнодорожного кафе. Ему показывают петиции, и он может их подписывать или не подписывать; задают вопросы, и на них можно отвечать или не отвечать; у него есть враги, и их можно презирать, друзья — они будут утешать, почта до него не доходит, к телефону доступа нет, кругом доносчики, разложение, предательства, угрозы, у него есть даже своего рода свобода, властями, впрочем, не признаваемая, он лишний человек — ни дел, ни обязанностей, и живется ему так же хорошо, как в Дантовом аду; в довершение всего, для пущего фарса, имеется Новак, этот плевок в лицо культуры: стоит ему проснуться и осознать, где он находится и во что превратился, как он сразу начинает грязно ругаться и остановиться не может.

Прерываю молчание.

— Господин министр, я американский подданный. Я хочу знать, что происходит. Зачем здесь эти полицейские? Я не совершил никакого преступления.

— Вы совершили целый ряд преступлений, и за каждое из них можете получить до двадцати лет тюремного заключения.

— Я требую, чтобы меня отвезли в американское посольство.

— Давайте я все же расскажу, что сказал Брежнев господину Дубчеку и о чем господин Болотка, распространяясь о размерах своего сексуального органа, вам рассказать не удосужился. Первое, нашу чешскую интеллигенцию он планировал массово депортировать в Сибирь; второе, Чехословакия стала бы советской республикой; третье, преподавание в школах велось бы на русском языке. Через двадцать лет никто бы и не вспомнил, что была такая страна Чехословакия. Это вам не Соединенные Штаты Америки, где любой выверт мысли становится поводом для литературного произведения, где нет ни таких понятий, как приличия, благопристойность, стыд, ни малейшего уважения к моральным принципам простого трудового народа. Мы маленькая страна, нас всего пятнадцать миллионов, и мы всегда зависели от доброй воли любого могущественного соседа. Чехи, которые разжигают недовольство нашего могущественного соседа, не патриоты, нет, — враги. И восхищения не заслуживают. А вот кто заслуживает его в этой стране, так это люди вроде моего отца. Знаете, кто в Чехословакии достоин уважения? Мой отец! Я восхищаюсь своим стариком, и есть за что. Я горжусь этим маленьким человеком.

А твой отец, гордится ли он тобой, считает ли он тебя достойным человеком? Сам себя Новак безусловно таковым считает — и точно знает: таким должен быть каждый. Одно из другого вытекает.

— Мой отец — простой машинист, он давно уже на пенсии, и знаете, каким был его вклад в сохранение чешской культуры, чешского народа, чешского языка — даже чешской литературы? Он дал родине неизмеримо больше, чем ваша шлюха-лесбиянка, которая, раздвигая ноги перед американским писателем, думает, что распахивает перед ним истинно чешскую душу. Знаете, как мой отец всю жизнь выражал свою любовь к родной стране? В 1937 году он славил Масарика[69] и республику, славил Масарика как великого национального героя и спасителя. Когда пришел Гитлер, он славил Гитлера. После войны славил Бенеша[70], когда того избрали премьер-министром. Когда Сталин сверг Бенеша, славил Сталина и великого чешского вождя Готвальда[71]. Даже когда к власти пришел Дубчек, он — правда, недолго — славил и его. Однако теперь, когда Дубчека с его великим реформаторским правительством сместили, он и думать о нем забыл. Знаете, что он мне сейчас говорит? Хотите услышать, как рассуждает о политике истинный чешский патриот, который живет в этой маленькой стране уже восемьдесят шесть лет, который выстроил для своей жены и четырех детей приличный, удобный домик, а сейчас на почетном отдыхе, по праву наслаждается трубкой, общением с внуками, пинтой пива и компанией старинных друзей? Он говорит мне: «Сын, даже если бы кто-нибудь назвал Яна Гуса вонючим евреем, я бы спорить не стал». В таких людях живет подлинная чешская душа, — они настоящие реалисты! Этим людям хорошо известно слово «надо». Эти люди не издеваются над приказами и не стремятся видеть во всем только плохое. Эти люди отличают, что возможно в маленькой стране вроде нашей, а что лишь глупое, маниакальное заблуждение, — эти люди умеют с достоинством покоряться нашей печальной исторической участи! Им мы и обязаны тем, что сохранили нашу любимую родину, им, а не чужакам-вырожденцам, самовлюбленным творцам, которые думают только о себе!

Таможню я прохожу на раз; мои пожитки столько раз перетряхнули еще в гостиничном шкафу, что теперь сумки кладут сразу на весы, а меня сотрудник в штатском конвоирует прямиком на паспортный контроль. Я на свободе, меня не привлекут к суду, не дадут срок, не посадят в тюрьму; судьба Дубчека, равно как и Болотки, Ольги, Зденека Сысовского, обошла меня стороной. Мне предстоит сесть на борт «Швейцарских авиалиний» и прямым рейсом отправиться в Женеву, а там пересесть на самолет до Нью-Йорка.

«Швейцарские авиалинии». Самые чудесные слова в английском языке.

Едва отступает страх, как его сменяет возмущение: как посмели меня выдворить из страны. «Что же еще могло заманить меня в эти унылые места, — говорит К., — как не желание остаться тут?»[72] Тут, где в заводе нет такой чепухи, как чистота и доброта, где нелегко провести границу между геройством и пороком, где репрессии любого рода порождают пародии на свободу, а обида за историческую обездоленность будит в наделенных воображением жертвах фиглярские формы человеческого отчаяния, — тут, где гражданам раз за разом заботливо напоминают (а то вдруг у кого возникнут завиральные идеи) о том, что «отрыв от коллектива не одобряется». Я только-только начал вслушиваться в истории этого народа-рассказчика; едва начал избывать свою историю, стараясь по мере возможности без слов выскользнуть из кожи повествователя. Хуже всего то, что я лишился на удивление реальной коробки, доверху набитой рассказами, ради которых и нагрянул в Прагу. Мог явиться новый еврейский автор — и не явится; от его сочинений не останется даже слабого оттиска — ни на бумаге, ни в сочинениях других авторов, ни в сердце полицейского, взявшего на себя функцию литературного критика, ни в головах якобы сумасшедших студентов, живущих только ради искусства.

Разумеется, моя сценическая подруга Ольга, которой я подыгрывал в качестве простодушного дурачка, не обязательно зло подшутила надо мной, как у них в Праге водится, когда открыла мне, что наш герой, еврейский писатель, отсиделся в войну в ванной, с сигаретами и продажными женщинами, а смерть настигла его под колесами автобуса. И возможно, Сысовский и впрямь вынашивал план приписать в Америке отцовские достижения себе. Но даже если предположить, что Сысовский в Нью-Йорке перекроил события, чтобы сыграть на чувствах собеседника, состряпав с дальним умыслом байку, способную зарядить меня в путь, все равно это не смягчает то чувство бесполезности и никчемности, которое я сейчас испытываю. Очередной замах всемирного масштаба — и личное фиаско, причем на этот раз я уложился в рекордные сорок восемь часов! А твоя собственная история — не кожа, ее не сбросишь, твои тело и кровь всегда с тобой. Так и качаешь ее по жилам до самой смерти — пропитанную сюжетами твоей жизни, круг за кругом, сочиняя ее, а она сочиняет тебя. Не стать мне великим деятелем культуры, не возвыситься еще и славными деяниями на благо литературы. Напутственная речь министра культуры на сорок минут о творческих девиациях и сыновнем почитании — вот и все, с чем я вернусь домой. Скорее всего, они заранее знали, что я приеду.