Филип Рот – Цукерман освобожденный (страница 30)
После похорон Генри несколько раз просто начинал рыдать посреди разговора — посреди фразы, которая ну никак не относилась к смерти отца — и, чтобы собраться, отправился в одиночестве на долгую прогулку. Как-то утром, сразу после того, как Генри, небритый и готовый расплакаться, ушел, Цукерман позвонил Эсси, попросил ее составить маме компанию за завтраком, а сам побежал вниз, за братом. Генри выглядел таким разбитым, нуждающимся в поддержке. Но, выйдя из вестибюля на залитую солнцем площадку перед бассейном, он увидел, что Генри уже на улице, звонит кому-то из телефонной будки. Значит, очередная любовная история. И это — тоже мучение.
В Майами-Бич Цукерман поостерегся обсуждать с братом сцену у одра. Во-первых, мама почти всегда была в пределах слышимости, а когда они с Генри оставались наедине, либо Генри так грустил, что не мог разговаривать, либо они обсуждали мамино будущее. Увы, она отказалась поехать с ними в Джерси и побыть некоторое время с Генри, Кэрол и детьми. Может, потом, но пока что она хотела побыть «поближе» к мужу. Эсси собиралась спать в гостиной на раскладном диване, чтобы мама не оставалась одна на ночь, а ее друзья по клубу игры в канасту вызвались по очереди сидеть с горюющей вдовой днем. Цукерман сказал Эсси, что по-умному лучше бы освободить от этой обязанности Флору Соболь. Никому из них не хотелось прочитать в «Майами геральд» статью «Я сидела шиву с матерью Карновского».
В самолете у него наконец появилась возможность узнать, что думает Генри о том, что он сам никак не мог разгадать.
— Скажи, какое было последнее слово отца в ту ночь? Он сказал «лучше»?
— «Лучше»? Может быть. Мне показалось, он сказал «облей».
Цукерман улыбнулся. Что-то вроде «Облей меня водами милости твоей, Господи» или «Облейся»?
— Точно, он так сказал?
— Точно? Нет. Но мне так показалось, потому что Эсси рассказывала о старых временах и о бабушке. Я подумал, он унесся в прошлое, увидел, как бабушка смазывает миндальный хлеб.
Толстой подтвердил бы предположение Генри. «Стать маленьким мальчиком, поближе к маме». Что там писал Толстой за несколько дней до смерти? «Мама, обними меня, укачай…»
— Я думал, он сказал «ублюдок», — сказал ему Цукерман.
Тут Генри улыбнулся. Улыбкой, в которую влюблялись его пациенты.
— Нет, такого я не слышал.
— Я подумал, может, он пишет прощальное письмо Линдону Джонсону.
— О господи, — сказал Генри. — Эти письма… — И уже без улыбки снова отхлебнул мартини. Генри получил свою порцию: после того как он чуть не дезертировал из Корнелла, по письму в неделю, и все начинались со слов «Дорогой сын!».
Через несколько минут Генри сказал:
— Знаешь, даже малыш Лесли в семь лет стал получать письма от папы.
— Да?
— Бедняжка. Ни до того, ни после он писем не получал. После трех посланий из Майами он считает, что ему все время должна приходить корреспонденция.
— А что в них было?
— «Дорогой внук! Будь добрее к своим сестрам».
— Ну, теперь он может быть к ним так жесток, как только пожелает. Теперь, — добавил Цукерман, вспомнив, как брат кинулся к уличной телефонной будке, — мы все можем быть жестокими.
Цукерман тоже заказал мартини. Впервые в жизни он решил выпить всего через час после утренней яичницы. И Генри наверняка тоже. Но тут уж внутренний человек разгулялся.
Оба допили свои мартини и заказали по второй порции.
— Знаешь, о чем я все думал во время похорон? — сказал Генри. — Неужели в этом ящике он?
— Так почти все думают, — уверил его Цукерман.
— Крышка на винтах, ему оттуда не выбраться.
Они летели над полями Каролины. На высоте десять тысяч метров от того места, которое подпитывало творчество Мондриана. Тонны распаханной земли, жилистая сеть корней, а под всем этим отец. Над ним не только крышка, не только пара кубометров рассыпчатой флоридской почвы и благородный кусок мрамора, но и вся оболочка этой планеты весом семь секстиллионов тонн.
— Хочешь знать, почему я на ней женился? — сказал вдруг Генри.
А, так вот кто в ящике и никогда не выберется. Дорогой сын. Погребен под весом этих двух маленьких слов.
— Почему? — спросил Цукерман.
Генри прикрыл глаза.
— Ты не поверишь.
— Я чему угодно поверю, — сказал Цукерман. — Профессиональная деформация.
— Сам не хочу в это верить.
Он сказал это, будто мучаясь угрызениями совести — можно подумать, он раскаивался, что подложил в багаж бомбу. Он снова совсем расклеился. Не стоило ему пить, подумал Цукерман. Муки совести только усилятся, если он не остановится и выложит какую-нибудь унизительную тайну. Но Цукерман не стал спасать брата от самого себя. Его неодолимо влекло к такого рода тайнам. Профессиональная деформация.
— Знаешь, почему я женился на Кэрол?
На сей раз он назвал ее по имени, словно хотел, чтобы его признание было до дикости нескромным. Но Генри не стал жестоким; жестоким было его сознание, овладевшее им прежде, чем он попытался разорвать его путы.
— Нет, — ответил Цукерман, он считал, что Кэрол хорошенькая, но довольно скучная, — не знаю.
— Не потому, что она плакала. Не потому, что приколол ее этим значком, а затем окольцевал. Даже не потому, что все родители именно этого от нас и ждали… Я одолжил ей книгу. Одолжил, понимая, что, если я не женюсь на ней, книгу я назад не получу.
— Что за книга?
— «Работа актера над собой». Книга Станиславского.
— А ты не мог купить другую?
— Там были мои пометки — я их делал, когда репетировал Мусорщика. Помнишь, как я играл в том спектакле?
— О, этого не забыть.
— Помнишь, как я приехал тогда домой на выходные?
— Конечно, помню, Генри. А почему ты просто не пошел и не попросил ее вернуть книгу?
— Она была в ее комнате в женском общежитии. Я хотел попросить ее лучшую подругу украсть ее. Правда. Хотел сам пробраться туда и выкрасть книгу. Я просто не мог заставить себя сказать, чтобы она ее отдала. Не хотел, чтобы она поняла, что мы расстаемся. Не хотел, чтобы она потом думала, что в такой момент я думал только о своей книге.
— А зачем вообще ты ей ее дал?
— Я же был юнец, Нат. Она была моей «девушкой». Я дал ей книгу после нашего первого свидания. Чтобы она почитала мои пометки. Наверное, выпендривался. Ну, знаешь, как это — одолжить кому-то книгу. Так часто бывает. От возбуждения — даешь книгу почитать. У меня тогда появился очень важный друг…
— Тимми?
— Господи, ну да. Тимми. Ты помнишь. «Театр Провинстауна» и Тимми. У меня не было ни грана таланта. Я думал, что играть — это значит клокотать и рыдать. Нет, из меня ничего бы не получилось. И не могу сказать, что я не люблю свою работу. Люблю и делаю ее отлично. Но эта книга многое для меня значила. Я хотел, чтобы Кэрол поняла. «Просто прочти это», — сказал я ей. А потом оглянуться не успел, как мы уже поженились.
— Ну, ты хоть книгу назад получил.
Он допил второй мартини.
— И что хорошего?
Сделай ему что-нибудь хорошее, подумал Цукерман. Поэтому он и выбрал тебя своим исповедником. Помоги ему поднять крышку, которая его придавила. Протяни руку. Как говорил отец: «Он твой брат, так и относись к нему как к брату».
— В тот год в Корнелле ты играл в пьесах Чехова?
— В Корнелле я играл в двух пьесах. Но не в чеховских.
— Знаешь, что Чехов уже взрослым сказал о своей юности? Что ему приходилось по капле выдавливать из себя раба. Может, тебе пора начать выдавливать из себя послушного сына?
Ответа не было. Генри снова закрыл глаза — может, вообще его не слушал.
— Генри, ты не ребенок и не обязан отвечать перед ограниченными обывателями, чьим представлениям о жизни ты должен следовать. Он умер, Генри. Он не просто лежит в ящике с завинченной крышкой, он умер. Ты любил его, и он любил тебя, но он пытался сделать из тебя человека, который никогда не сделает ничего такого, о чем нельзя будет написать в «Еврейских новостях» под фотографией выпускника. Еврейский кусок американской добродетели — вот чем нас обоих кормили долгие годы. Он вырос в трущобах, он жил среди мужланов и, наверное, безумно боялся, что мы вырастем поганцами вроде Сидни. Братец Сидни — он собирал четвертаки с мальчишек, игравших в футбольный тотализатор. Но для папы он был правой рукой Лонги Цвильмана[49]. Для папы он был Лепке[50].
— Для папы, если ты решил обучаться актерскому мастерству в Корнелле, ты уже Лепке. — Глаза Генри были по-прежнему закрыты, он саркастично улыбался.
— Ну, будь в тебе немного от Лепке, тебя бы это не погубило.
— Да я не себя боялся погубить.
— Да ладно тебе, ты куда значительнее. Работа актера над собой. Ну, ты работал над собой тридцать два года. Давай показывай, чему научился. Ты не обязан играть ту роль, на которую тебя утвердили, особенно если она тебя бесит.
Придумывать людей. Это даже полезно, когда печатаешь в тиши кабинета, но в несловесном мире — разве это его дело? Если бы Генри мог поступать иначе, он бы, наверное, давным-давно так и сделал. Не надо тебе забивать Генри голову подобными мыслями, особенно теперь, когда его и так мотает. Но именно когда тебя мотает, кто-то может заехать тебе в челюсть. К тому же Цукерман уже был слегка пьян, как и его братишка, и почему-то ему, слегка пьяному, казалось полной глупостью, что его младший братишка не может получить то, что хочет. Кто ему ближе? В Генри аналогичных генов больше, чем в любом другом представителе их биологического вида. И аналогичных воспоминаний тоже. Спальни, ванные, обязанности, болезни, лекарства, холодильники, табу, игрушки, поездки, учителя, соседи, родственники, дворы, веранды, лестницы, шутки, имена, места, машины, девочки, мальчики, автобусные маршруты…