реклама
Бургер менюБургер меню

Фигль-Мигль – Колдуны (страница 9)

18

А Дурново! Пётр Николаевич Дурново, Квазимодо, маленький, сухой, весь из мускулов и нервов человечек, главный, если не единственный укротитель революции 1905 года, спасший династию и общественный порядок, министр внутренних дел, как зверь травимый и революционными боевиками, и Думой, и Витте; одиозная для общественности личность, человек более чем незаурядный, много умнее и Витте, и Столыпина и, кроме ясного ума, одарённый также сильною волей, угрозы его всегда приводились в исполнение, решительностью и талантом администратора, образцово ставивший любое дело, которое ему поручалось: и полицейское ведомство, и комиссии сената, куда его с трудом пристроили после скандала 1894 года, в котором были замешаны бразильский поверенный в делах, ресурсы полиции и неверная любовница Дурново, – резолюция Александра Третьего: «Убрать эту свинью в двадцать четыре часа», – и когда Плеве, став министром внутренних дел, не пожелал оставить ему Департамент полиции и дал в самостоятельное заведование Главное управление почт и телеграфов, – везде он, человек порядка, натура глубоко государственная, что было, наверное, его единственным убеждением, вносил целостность, дисциплину, систему, доступные казне улучшения. Всё в нём – властолюбие, быстрота понимания, беспринципность, неразборчивость в средствах, личное мужество и мужество независимого мнения, независимость суждений, хладнокровие, искренняя любовь к России, отсутствие мелочной мстительности – в другую эпоху создало бы Цезаря, в другой стране – Бисмарка… днём с огнём искали русского Бисмарка, а они были, пренебрегаемые, под рукою – Юрий Самарин, Дурново… И с безошибочным инстинктом либеральная толпа возненавидела его так, как не удостаивался даже Плеве, а нелиберальная – и тоже, увы, толпа, тоже чернь – умела только шутить: под счастливой звездой, дескать, родился Дурново, что после всех сделанных им репрессий и арестов целым и невредимым уходит из МВД.

«Константин Петрович, – сказал Вася как-то очень устало, – это всё начальство. Вы и сами не мелким винтиком перед ними стояли».

«Что ты хочешь этим сказать?»

«А то, что министра, если б меня к нему подпустили, я бы, может, и не боялся. Но вот такого… как это по-вашему? городового?.. очень даже боюсь».

«Вася, не говори глупостей. Во-первых, это был не городовой. Во-вторых, что тебе городовой сделает?»

«Всё что захочет. – Вася пожал плечами. – Они теперь с фантазией».

И ведь оказался прав: когда в следующий раз мы встретились с господином Вражкиным, следователь смотрел холодно и строго.

Сценой был залитый утренним солнцем скверик присутствия, действующими лицами, помимо Вражкина, Аркадий Шпербер и Шаховская. Все трое в некоторой оторопи разглядывали аккуратную, чёрным по кремовому надпись на стене:

РЕВОЛЮЦИЯ УЖЕ ЗДЕСЬ.

АДРЕС ТЫ ЗНАЕШЬ.

– Вот мы и с праздником, – задумчиво сказал Шпербер. – Всё как в Европе. И что насчёт адреса?

Торопящиеся на службу чиновники не рисковали остановиться, и Вася тоже прошмыгнул бы мимо, но именно в эту минуту обернувшийся следователь увидел его, узнал и смерил взглядом.

– Это не для вас ли послание?

– Для меня? Я-то тут при чём?

– Ой, нет, – сказала Шаховская. – Это же Васнецов.

– Вижу, – с ударением сказал Вражкин. – Тот самый. Свидетель по делу. Пока что.

– Не теряешь времени, мой Василий. Кого пришил? – Шпербер одобрительно кивнул затрясшемуся Васе и обратился к следователю: – Не цепляйся, Лёва, к надежде русской бюрократии. Зачем ему революция? Он не хочет жить как в Европе и коммунизма-анархизма не хочет тоже. Но самое главное – не хочет проблем на вверенном ему участке государственного строительства. Предложи ему выбирать между отсутствием проблем сейчас и будущим величием России в пакете с немедленными мелкими проблемами – что он, по-твоему, выберет? Что и называется стабильность.

Он говорил чуть быстрее и чуть веселее, чем следовало, но что такого было в чьей-то глупой выходке, чтобы породить это нервное возбуждение? Аркадий Иванович Шпербер не производил впечатление человека, который обдумывает всё, что пишут на заборах. Если только за сто лет роль заборов в общественной жизни не изменилась.

– Вы не все возможности перечислили, Аркадий Иванович, – сказала Шаховская. – Почему только анархисты? Это может быть консервативная революция.

– Шаховская! Редактор! Даже слов таких вслух не произноси! Во сне не думай! Консервативная революция! Эрнст Юнгер! Карл Шмитт!

– …Фон Заломон…

– О да! Убийство Ратенау – это то, чего нам сегодня остро не хватает.

– Наши Ратенау уже все на пенсии, – невозмутимо заметила Шаховская. – Кто дожил. А вы, значит, боитесь тайного канцлера? Правильно боитесь. Разговоры о будущей великой России – одно, а её неподвластное вам зарождение – совсем другое.

– Очень поэтично, – признал Шпербер. – Поднимется тайный канцлер из недр глубинного, так сказать, народа и первым делом повесит Аркадия Небрата на хорошо освещённом столбе. После чего, понятное дело, всё мгновенно наладится. Мягкий передел собственности, смена элит, честные выбора` и сопутствующие потери. У Лёвы нашего прибавится возможностей и работы. Ничего, Лёва, как-нибудь. Тайный канцлер всё-таки, а не пугачёвщина. Да?

– Мог бы я сказать…

– Скажи, не щади мои чувства.

Вася уныло и нерешительно переминался, ждал, пока его отпустят. Отвлечённая беседа с упоминанием ничего не говорящих ему (да и мне тоже) имён надежде русской бюрократии очень быстро наскучила.

Эти трое, столь несхожие, понимали друг друга с полувзгляда; даже если они будут врагами, преисполнятся ненависти, это останется: умение понимать, общие шутки. Все они умнее, способнее моего Васи, у них ясные безжалостные глаза, умные головы, крепкие нервы – и каменные сердца, полагаю; если такие захотят, то сделают. Неожиданно ленивый, лживый, недалёкий Вася стал мне очень дорог.

А потом Шпербер встряхивает головой и отдаёт распоряжение в пространство:

– Стену отмыть. Фомину доложить. Умы публики смущать не будем. Да, Шаховская, редактор? Не будем?

И Шаховская легко соглашается.

Бисмарк! Великий, грозный Отто Бисмарк! Железный Канцлер! Бисмарк, обер-скот, говорил Александр Третий. (Александр Третий языка не придерживал. Краснопевцев и г-н Виляев о Валуеве; поганый Шувалов; скотина Рейтерн; свинья Головнин. Но всё это за глаза и на бумаге: при личном объяснении государь совестился, конфузился, мечтал провалиться сквозь землю; никогда не умел распекать, даже если и требовалось.) И ещё: «От Бисмарка можно всего ожидать».

Вильгельм Первый: «Трудно быть кайзером при Бисмарке». Внук Вильгельма Первого, Вильгельм Второй: «Как же трудно с ним ладить! Мне всегда приходится уступать, а ведь я требую так мало». «И министры-то уже не мои, а князя Бисмарка». Огромная популярность. «Ссора с Бисмарком будет иметь те же последствия, что и приказ стрелять в толпу». Великий интриган, великий мастер фальсификации, создатель Германии – прочно, солидно, надолго, a la Собакевич, и при этом чисто по-немецки; создатель Германии, заставивший Тютчева вспомнить легенду о пробуждении Фридриха Барбароссы, которого мы увидим живьём выходящим из его пещеры; der alte Barbarossa, der Kaiser Friederich; его искусная наглость, его демонизм, бесовская, необъяснимая власть над людьми и событиями – и как он, должно быть, внутренне хохотал, когда сам себя называл «честный маклер».

И свирепая, беспощадная, систематическая последовательность, с которой он травил своих врагов – взять хоть графа Арнима; и свирепая неблагодарность к былым друзьям и соратникам, общее с Катковым, если закрыть глаза на разницу в размерах, умение использовать, высосать и отбросить – сколько раз старик-император за спиной у своего канцлера потихоньку утешал обиженных. И особая жадность: жаден, корыстолюбив, но за одни деньги даже не мигнул бы. И столь дорогая сердцу Константина Николаевича Леонтьева поэзия жизни: смелость, физическая сила, огромный рост, дуэли, шрам на щеке, бутылка мозельского в завершение завтрака, Евангелие и французские романы; студента, который в него стрелял, взял за шиворот и сам отвёл в полицию. Ему было хорошо в России, он год прожил прусским посланником в Петербурге, полюбил слово «ничего» и, говорят, научился солить грибы.

И словечки его, оставшиеся в исторической памяти фразы: записывали за ним все, в первую очередь – люди, неспособные оценить глубину этих острот. «С плохими чиновниками не помогут и хорошие законы». «Великие вопросы решаются не парламентскими резолюциями, а железом и кровью». «Слова – не солдаты, речи – не батальоны». «Дворцы – это опасные питомники вирусов, сквозняков и властных женщин». «Последовательны только ослы». «Самое опасное для дипломата – иметь иллюзии». «Европейская карта Африки». «Кошмар коалиций». «Любая политика лучше политики колебаний». «Уж если быть революции, так лучше мы её возбудим сами, чем станем её жертвами». «Вся моя жизнь была игрой с высокими ставками на чужие деньги». О рвении канцелярий: «Административный понос». Об общественной жизни: «Интриги баб, архиепископов и учёных». О столкновениях: «Очистительный элемент». Об овации, которой его провожал Берлин после отставки: «Похороны по первому разряду». О Дизраэли: «Der alte Jude, das ist der Mann». О нашем Горчакове: «Его тщеславие и зависть ко мне были сильнее его патриотизма». (Последнее, увы, сущая правда: канцлер Горчаков, пустивший словцо «бисмаркизировать», этот государственный полумуж, нарцисс чернильницы, «позорящая Россию развалина» Берлинского конгресса, в почёте без уважения, Горчаков, с его тщеславием, непотизмом и громкими фразами, завидовал Бисмарку люто; вся его маленькая душа изошла на эту зависть, вытеснившую сперва госпожу Акинфееву, а после и любые соображения высшего порядка, буде таковые у него оставались.)