реклама
Бургер менюБургер меню

Фигль-Мигль – Колдуны (страница 20)

18

«Грустная правда, Константин Петрович, заключается в том, что она этого хочет».

– Шепчетесь? Шепчутся! Васнецов, ты б себя видел, когда вы вот так шушукаетесь, как две кумушки под забором.

– На завалинке!

– Разница невелика.

Шаховская могла смеяться, но её собственное лицо отражало бурную смену чувств и мыслей. Думала она быстро, чувствовала остро, и каждая удачная шутка во внутреннем диалоге вспыхивала на этом подвижном, искреннем лице прерывистым светом, как те зарницы, которыми вели беседу тютчевские глухонемые демоны.

И я впервые подумал, что происходящее может оказаться для этих молодых людей непосильным.

Меня преследует образ склонившегося над бильярдом человека. Его голова и руки в круге света, в полутьме за спиною стоят или проходят другие игроки и те, кто наблюдает за игрой: они как тени. Кто этот человек? Я его не знаю, не знаю даже, враг ли он мне. Какая-то связь существует меж нами, и меня беспокоит, что я не могу её определить.

Хорошо человеку на маленьком деле в медвежьем углу! Многого он не видит, а потому не пугается. В спокойном сознании исполненного долга, в узком кругу людей и обязанностей, не зная, что роковые события грядущего уже бросили свою тень на его мирные дни, – и слава богу! Как смог бы он жить и действовать, стань его горизонт шире, понимание глубже, узри он воочию, какая неразбериха царит среди сильных и вящих, сколько наверху легкомыслия и мелочного эгоизма, какие грозовые тучи собираются над страной.

Положа руку на совесть, сейчас я в положении именно такого маленького человека, но поскольку сам я не маленький человек, мне не хватает привычной картины. Не будучи, что бы там ни говорили, капитаном, я всё же стоял на капитанском мостике и, жмурясь порою от ужаса, видел широко и ясно.

И где я стоял теперь? И что мог оттуда увидеть?

Легко описать прошлое и, уже зная, к чему приведут те или иные тихие, незначительные события, всесторонне их рассмотреть и обдумать, утяжелив размышлением и, как знать, искажая. Но то, чему ещё только предстоит свершиться, пребывает равно непознаваемым и неискажённым. Оно похоже на то совершенство, которое внятно творческому уму, только пока остаётся невоплощённым. Или же здесь уместно сравнение с ветром: он тронул, пролетел, исчез; его невозможно схватить, на него невозможно посмотреть, мы лишь видим, как он гнёт траву и деревья, чувствуем его на своём лице – это немало, но это всё.

В огромной дали от меня, от Васи, загадочные люди привели в движение цепь событий, пытаясь заложить наконец прочный фундамент новой государственности. Ужас их положения заключался в том, что они сами не могли поверить в его прочность и думали, что строят на болоте, на вечной мерзлоте, которая ведь может и оттаять. Это были самонадеянные, доведённые до отчаяния люди, они вычитали в книгах, что было-де такое сословие, чуть ли не в петровской пробирке созданное для управления и службы, с его широкой просторной жизнью и, когда надо, дисциплиной и стойкостью… всё книги! книги! Русский министр, говорил Катков о Бунге, которого презирал, должен изучать русскую жизнь, а не иностранные книжки… и сколько ни пытались придумать и взрастить что-то получше, всё выходило вздор либо ненадолго.

Зуд делания, потребность если не реформ, то улучшений, комиссии цугом, одна за другой, и один хочет вписать себя в историю, другому совестно бездельно есть казённый хлеб, а то немногое, что живо, уже дышит у семи заботливых нянек на ладан, как если бы дерево непрестанно теребили, вопрошая: что не растёшь? чего тебе надобно? целый обоз то с лейкой, то с пилами – вот эти сучья не мешают? и крону фигурно остричь; «только покоя и немного солнца», из века в век отвечает дерево, да кто его слышит.

При Александре Третьем не столько делали, сколько переделывали потихоньку доставшееся от папеньки, и не из худших вышла эпоха.

Князь Николай Орлов (сын Алексея Орлова, героя двенадцатого года и второго, после Бенкендорфа, шефа жандармов; внук Фёдора Орлова, Душки Орлова, державинского орла из стаи той высокой; героя Архипелага Пушкина), выросший с Александром Вторым Николай Орлов говорил Феоктистову: Николая Павловича все трепетали, но с ним можно было говорить откровенно – рассердится, прогонит, но никогда не поставит в вину. Совсем другое дело теперешний государь: ведь мы были почти воспитаны вместе, но у меня положительно слова умирают на языке, когда он уставит на меня тусклый, безжизненный взгляд, как будто и не слышит, о чём я говорю. И не один Орлов такой был: Александра Николаевича мало кто любил, и те, кто тосковал по предыдущему царствованию, делили это чувство оторопелого отчуждения с теми, кто тянулся к наследнику, будущему Александру Третьему.

У Александра Третьего никогда не было лоска его отца, знаний его отца, возможно, и ума также, нашлось же главное, чего Александр Второй был лишён: твёрдость характера, та неуступчивая сила, которая приободряла и всех вокруг.

Он был крепок; он умел держать и сдерживать; он сказал: «Я принимаю венец с решимостью», и это не было пустыми словами.

И в какую минуту он начал царствовать! Я говорю не о пролитой крови и ужасе, охватившем Россию. Роковое двадцатипятилетие измочалило всех наших людей и превратило их в евнухов или идиотов; Россия объелась реформами, худо переваренными, и Россия перестала стыдиться воровства; всё то алчное, хищническое, что полезло наверх, и на самом верху было встречено с самым горячим приветом. И какая шваль притеснилась к трону в последние годы, под патронажем княгини Юрьевской, девки во всём, от ненасытимой жадности до вульгарных жестов. Люди не просто близкие царю, но сросшиеся с ним за десятилетия – Адлерберг, которого Юрьевская считала своим злейшим врагом, Дмитрий Милютин, германский посол Вердер – хотели отшатнуться, оставить свои места; и никто не знал, чего ждать. Продлись это положение ещё несколько лет, что сталось бы со страной и с династией? Каково было Александру Александровичу получить такое соболезнование: «Отец твой не мученик и не святой, потому что пострадал не за Церковь, не за крест, не за христианскую веру, не за православие, а за то единственно, что распустил народ, и этот распущенный народ убил его».

Жаловались, что Николай Павлович оставил по себе пепелище. Нет, мои дорогие, Николай Павлович оставил ледник, и когда люди оттаяли – а там было, кому и чему оттаивать! – жизнь ненадолго, но расцвела. Но какое наследство получил Александр Третий: выжженные души, люди разуверившиеся либо цинично безразличные, и всё пропитано атмосферой, в которой убеждение вызывает смех вместо ненависти или страха, в бескорыстие не хотят верить и прямодушия нет даже в нигилистах.

И начал он править.

«Мужик на троне», наружность, к которой так и просятся полушубок, поддёвка и лапти – вкусы и замашки настоящей деревенщины! – старинный русский богатырь, Илья Муромец с картины Васнецова; честный, добрый, храбрый медведь, которому трудно воевать с лисицами девятнадцатого столетия; глубоко честный, инстинктивный враг всякой лжи, с врождённым отвращением к лести; честен, прост, но бдителен. «Уж я не дам Россию в обиду!» Первый из Романовых любил русский народ, любил Москву – которую его отец не терпел, хотя там родился. Любил мадеру, Чайковского и вальсы Штрауса, церковное пение, цыган, если они хороши, Льва Толстого до его поступления в философы – и небольших спокойных лошадок. («Так неэффектно», – скорбел граф Ламздорф.)

Наследником провёл восемь месяцев в действующей армии – и возненавидел войны. Был среди тех, кто опасался взятия Константинополя – и после сожалел; смог увидеть, что по сравнению с Константинополем всё, что происходит на Балканах, для нас второстепенно; увидел, каковы на деле болгары, и до смерти не простил. «Ни капли крови, ни рубля для болгар». «Довольно популярничать в ущерб истинным интересам России».

Наследником же тяготился выполнять публичные обязанности, не выносил всё показное, бравурное, с фейерверками – и очень многое, к нетерпеливому неудовольствию родителей, делал по-своему. Родители его не любили. При дворе его не любили. Великие князья, братья отца, считали его неразвитым и упрямым; со стороны Константина Николаевича это была давняя, ледяная злоба. (Он в ответ дядю Коко ненавидел, а дядю Низи – презирал. И после, императором, в ежовых рукавицах держал всю фамилию.) Письма его, отправленные по почте, прочитывались на дороге, корреспонденты попадали в немилость. Резкий отзыв о Петре Шувалове прямо показали самому Шувалову.

Много сетовали на его грубость, граф Ламздорф даже возлагал на него вину за поколение молодых хамов, для которых элегантность состояла в том, чтобы «быть плохо воспитанным», но что это была за грубость? Послал Гирсу свой портрет с объяснением «вот, прилагаю свою рожу, может, сгодится на что-нибудь». В служебной переписке назвал шведского короля фигляром, а Вильгельма Второго – шалым дураком. (Злодей Бисмарк как-то показал своему мальчишке-кайзеру перехваченное письмо царя с подобными отзывами.) Но в отличие от деда, отца и сына никогда и никому, кроме членов семьи, не говорил «ты» и не терпел фамильярности.

Не сказать, что вспыльчивый, как порох, но способный впасть в ярость, приводившую на память его прадеда, Павла Первого, – разве что Александр, в отличие от Павла, всегда был способен себя обуздать. Но те министры, которым случилось увидеть его, побелевшего от гнева, мечущимся по комнате, с трясущейся от бешенства нижней челюстью, как будто готового разорвать провинившегося на куски, забывали такое не сразу.