Фернандо Арамбуру – Родина (страница 97)
На вторую – или третью? – ночь его пытали током. Голого, в камуфляжной маске бросили на пол и прикасались электродами к ногам, гениталиям, к каким-то точкам за ушами. Он корчился, отбивался, кричал. Иногда его тело резко дергалось, когда к нему близко подносили искрящиеся провода, чтобы попугать. И снова вопросы, и снова удары, удары палкой по лбу, по спине, по плечам. Они хотят знать, когда он присоединился к ЭТА, кто его завербовал, как проходили тренировочные занятия, кто их вел, кто всем руководил. И опять удары, и опять электрический ток. Хосе Мари отвели к тюремному врачу – все его тело было покрыто красноватыми пятнами, маленькими ожогами и кровоточащими ранами. Врач помазал их какой-то мазью. И сказал, что сейчас шесть часов вечера.
На следующий день программа изменилась. Его вывели из подвальной камеры. Один из сопровождавших по дороге сказал:
– Не вздумай менять показания, не то снова отправим тебя в подвал, и живым ты оттуда уже не выйдешь.
Наверху – мягкое обхождение, вежливость в присутствии официального защитника. Вопросы не отличались от тех, которые ему задавали во время допросов в подвале, но задавали их без криков, и теперь это напоминало обычную беседу. Он помнил о полученных наставлениях. Ему было все равно, лишь бы избежать повторения жутких допросов. Он подписал бумаги, посчитав ниже своего достоинства читать, что там было написано.
Больше его не мучили. Утром заставили вымыться. Пока он одевался, полицейский заговорил с ним вполне по-доброму. Неужели он думает, что в его возрасте стоило присоединяться к ЭТА, чтобы провести в тюрьме прорву лет, погубить, ко всем чертям, свою молодость, заставить страдать родителей, вместо того чтобы наслаждаться жизнью, завести семью и так далее. Угостил сигаретой.
– Я не курю.
Тем же утром его отвели к судье из Национального суда. В груди у Хосе Мари вырос ком ненависти. Плотный и горячий. Я никогда раньше ничего подобного не чувствовал, даже во время терактов. Он отказался от назначенного ему официального адвоката. Потребовал другого – человека близких политических взглядов, опытного защитника, который работал с арестованными членами ЭТА. После долгих пререканий пригласили женщину-адвоката, и начался допрос. Едва ему задали первый вопрос, как Хосе Мари заявил, что его подвергли пыткам. Судья закатил глаза:
– Начинается. – И недовольным тоном предложил, перелистывая бумаги, подать в суд соответствующую жалобу.
Потом добавил, что здесь не время и не место обсуждать такие проблемы. И Хосе Мари ощутил себя совершенно беспомощным, а ком ненависти продолжал расти у него в груди, хотя на самом деле ему уже все было безразлично. Он отрицал предъявленные ему обвинения и, чтобы раз и навсегда покончить с этим цирком, сказал, что готов давать показания, и начал отвечать на вопросы – сухо, коротко, с заметным баскским акцентом.
Затем Хосе Мари спустили в следственный изолятор. И там надолго оставили одного в ожидании фургона, который должен был отвезти его в тюрьму. Пахло сыростью, воздух был затхлым. На стене – вот неожиданность! – обнаружились надписи на баскском, и буквы ЭТА, и очертания Страны басков вокруг лозунга:
102. Первое письмо
“Дорогой Хосе Мари”. Дорогой? Ужасно! Она зачеркнула это слово, едва увидев его написанным. Прямо перед Биттори, на стене, висел портрет Чато. Ты можешь не беспокоиться, я ведь только примериваюсь. Лист бумаги оказался испорченным этой неискренней формулой приветствия. Биттори взяла другой из пачки, которая лежала на краю стола. Она писала, нагнувшись вперед и сидя в неестественной позе. Но только так можно было терпеть боль в животе, которая ни на миг не оставляла ее с той поры, когда день еще только начал клониться к вечеру. Кошка чутко спала совсем рядом, на диванной подушке. Время от времени она открывала глаза. Принималась вылизывать лапу. Стрелка часов перешагнула за половину первого ночи.
“Привет, Хосе Мари”. Пошло. “
На отдельном листе она составила список вопросов, которых хотела коснуться в своем письме. Их было не так уж много. К тому же Биттори не собиралась слишком распространяться. К чему такие усилия, если он мне все равно не ответит? И тем не менее эти вопросы вот уже несколько дней держали ее в напряжении, постоянно крутились в голове, вызывали сомнения и не давали спать по ночам. Она решила сразу взять быка за рога. Объяснить, что движет ею вовсе не злоба. Зачем она вообще пишет это письмо? Чтобы во всех подробностях восстановить обстоятельства смерти мужа. Главное – узнать, кто стрелял в Чато. И еще: она готова простить его, но с одним условием. Каким? Чтобы он сам попросил у нее прощения. И речь идет не о требовании, а о просьбе. Биттори вдруг задумалась. Не слишком ли она роняет свое достоинство? Ладно, на это ей начихать. Потом она добавила, что болезнь не позволит ей прожить долго. И сразу же зачеркнула последнюю фразу. Как раз в этот миг у нее случился новый приступ боли. Кошка, видно, что-то почуяла, во всяком случае, сразу проснулась.
“Я уже в таком возрасте, когда вряд ли стоит рассчитывать на долгие годы жизни”. Перечитала. Да, так звучит уместнее. На ее взгляд, скажи она правду, это могло бы показаться слишком грубым давлением. Если я напишу все как есть, он решит, будто я лгу. Еще того хуже: что я хочу разжалобить его. Правду знала только она одна. Даже своим детям ничего не сообщила, хотя вряд ли Шавьер не подозревал, что на самом деле с ней происходит. Иначе почему он так настойчиво отправляет ее на консультацию к онкологу? Нет, лучше сослаться на возраст, это будет выглядеть более нейтрально. Наверняка, прочитав эту фразу, он подумает о своей матери, такой же пожилой, как и Биттори. И смягчится. Естественно, она будет ему очень благодарна, если, прежде чем ее опустят в могилу, он расскажет, при каких обстоятельствах погиб Чато. Ей необходимо это знать, только и всего.
И тут она подступила к самому деликатному пункту. Теперь надо написать – зачем скрывать? – что Чато, явившись домой к обеду в тот день, когда они его убили – вернее, вы его убили, – рассказал ей, что видел Хосе Мари и даже остановился, чтобы переброситься с ним парой слов. Хотя Биттори не присутствовала на суде – потому что ее, собственно говоря, даже не известили о нем, – из приговора она узнала, что участие Хосе Мари в убийстве ее мужа было доказано. Биттори зачеркнула фразу. Лучше так: “В смерти ее мужа”. “От всего сердца прошу тебя рассказать мне твою версию тех событий”. Если ему не хочется писать, она готова приехать в тюрьму на свидание – тогда не останется никаких следов на бумаге, ведь, возможно, именно это его останавливает. Ее единственное желание, повторила она, перед смертью узнать правду и простить. Она зачеркнула фразу. И чтобы он попросил у нее прощения, а она сразу его простит – тогда и умереть можно будет спокойно.
Дин-дон – стенные часы пробили два. Биттори перечитывала испещренное исправлениями письмо. Утром перепишу начисто. И тут ее затошнило. Ох, господи! Опять приступ. После третьего ее вырвало прямо на стол, она не смогла сдержать рвоту, и, естественно, брызги попали на письмо и немного – на чистые листы бумаги. Отодвинувшись от стола, Биттори упала – или нарочно сползла на пол, понять она уже не могла. Помнит только – и точно помнит, – что боль в животе была такой острой, что заставила ее сжаться в комочек на ковре. Даже теперь она не была готова уверовать в Бога, как случается с другими, когда они подступают к черте, за которой начинается мрак. Зачем ей это? Если я умру, то умру. Она попыталась доползти до телефона – он стоял совсем близко, метрах в трех от нее на комоде, но вместе с тем и очень далеко. Далеко? Да, не достать. На сей раз я не выкарабкаюсь. Прямо тут – ох! – и останусь лежать. Мои дети. Последнее, что она увидела, теряя сознание, была кошка Уголек, которая подошла, чтобы потереться о ее лицо. Коснулась лба хозяйки сперва своим черным боком, потом мягким хвостом. Молчаливая, черная, красивая. Неужели именно ты станешь последним из увиденного мною в жизни?