реклама
Бургер менюБургер меню

Фернандо Арамбуру – Родина (страница 101)

18

Можно на что угодно поспорить: Гильермо сорвался только потому, что сильно переживал и сильно негодовал после последнего теракта. А он действительно сорвался, да еще как сорвался. После долгого перерыва муж и жена договорились сходить куда-нибудь всей семьей. Взяли детей и пошли к мессе, чтобы помянуть погибшего друга. Несколько дней спустя – бах! – бомба, и два человека расстаются с жизнью почти таким же образом и почти в тот же час, что и Маноло. Кем были погибшие? Двумя простыми полицейскими, приехавшими в Сангуэсу, чтобы на месте оформить удостоверения личности. И Гильермо буквально взбесился. Наверняка причина была только в этом. Другие объяснения Аранче в голову не приходили. Целый день они с мужем не виделись. Она вернулась с работы под вечер. Они поспорили из-за какой-то ерунды – и тут Гильермо понесло. Какие у него стали глаза, как он себя вел, как кричал! Два мужика, у них дети, повторял он. Два несчастных мужика, которых убили за то, что они носят форму.

– Убили такие же типы, как твой братец.

Мой братец? Они никогда о нем не упоминали. Зачем он вспомнил про него, зная, до какой степени меня это ранит? И пошел, и пошел: да пусть он сгниет в тюрьме! Кто? Хосе Мари? Аранча попросила/потребовала, чтобы он оставил ее брата в покое. Гильермо решил, что она брата защищает, защищает этого проклятого убийцу. Эндика сидел тут же и делал уроки, Айноа не выходила из своей комнаты, но тоже наверняка все прекрасно слышала. Слышала, как орет отец, как несет черт знает что и проклинает тот час, когда согласился дать детям баскские имена. И ради чего? Чтобы доставить удовольствие бабушке, этой abertzale, с которой они сейчас даже не разговаривают.

– Мои дети – испанцы, и сам я тоже испанец.

– Не дай бог, кто-нибудь тебя услышит.

– И пусть слышат. Неужели это преступление – быть испанцем в Испании?

Аранча сорвала с себя фартук. Швырнула на пол. Не удержавшись, сказала что-то грубое. И сама готова это признать. Но ведь она чувствовала себя оскорбленной. Из-за своей принадлежности к баскам? Да нет же, нет, плевать я хотела на эти ваши корни – хоть на баскские, хоть на испанские, будь они прокляты. Но она не желала терпеть от мужа оскорблений в адрес брата. Поэтому и сказала то, что сказала, а он, это ничтожество, этот зануда, возомнивший себя мудрецом, вдруг замахнулся на нее, хотя никогда раньше и пальцем ни разу не тронул.

Хотел ударить? А зачем же еще? И тогда она, увидев чудовище, проглянувшее сквозь ненавистные ей черты, в страхе попятилась. Огляделась по сторонам. И если бы увидела нож, половник, ножницы – хоть что-то, годное для защиты, – наверняка схватила бы. Вместо этого она схватила свою сумку с вешалки в прихожей и выскочила на улицу с бешено бьющимся в груди сердцем. Выскочила прямо в тапочках. А сумку, сумку она взяла, потому что машинально вспомнила, что там лежит кошелек. В тот миг, когда закрывала за собой дверь, успела услышать, как Гильермо назвал ее националисткой. В его устах это было страшным оскорблением.

Первая ее мысль? Переночевать у свекров. Они жили неподалеку и всегда были, что называется, под рукой. Но по пути туда она вдруг засомневалась. К своему ужасу, представила, как объясняется с ними, как предлагает на их суд правду о своей бурной супружеской жизни. И, между прочим, не могла исключить возможности, что они встанут на сторону сына (единственного сына, полновластного хозяина в их доме) или попросят (в первую очередь Анхелита), чтобы она смирилась и вела себя покорно, как подобает супруге, матери и невестке. Поэтому Аранча при свете витрины стала пересчитывать деньги в кошельке – на автобус вполне хватало.

Через час Мирен открыла ей дверь. Казалось, она ничуть не удивилась, словно давно ждала этого. Опустила взгляд на тапочки. Но не сказала ни слова. И вот тут-то, по прошествии пяти лет, мать с дочерью расцеловались – без особой теплоты, но и без явного холода.

– Ужинать будешь?

– А что на ужин?

– Овощное рагу и треска.

– Ну, если ты допускаешь меня до стола…

– Перестань говорить глупости. А как же иначе?

Ужинали они на кухне втроем. Аранча ничего не сказала родителям про ссору с Гильермо, а они не спрашивали о причинах столь неожиданного визита. Каждый молча тыкал вилкой в кружки помидора с рубленым чесноком и растительным маслом, разложенные на блюде. Хошиан улыбался, опустив голову.

Мирен:

– Интересно знать, чему ты радуешься?

Аранча не дала отцу ответить:

– Оставь его в покое. Хорошо, что хоть кто-то в нашей семье еще способен радоваться.

106. Синдром пленника

Как ей стало известно много позже, в больнице ее соборовал священник, хотя сама она этого тогда не осознала. Больше всего Аранча боялась, что ее сочтут умершей. Что в палату войдет неопытный врач (или опытный, но плохо относящийся к баскам) или слишком молодая медсестра, возможно недовольная своим жалованьем, из-за чего относится к работе халатно, и, увидев совершенно неподвижную женщину, кто-то из них скажет, не затрудняя себя дополнительной проверкой: эта пациентка скончалась, пусть ее отвезут в морг, койка нужна для нового больного.

Аранча, похожая теперь на лежащее каменное изваяние, могла только поднимать и опускать веки. Никакое другое движение было ей не под силу. Поэтому, как только в палату кто-нибудь входил, она начинала непрестанно моргать – чтобы знали, что я не умерла. Она видела, слышала, думала, но не была способна ни двигаться, ни говорить. И с горечью воспринимала все, что произносилось рядом. Из нее торчали трубки, зонды, ее окружали провода, аппараты, и жила она, если это можно было назвать жизнью, только благодаря аппарату искусственного дыхания.

Пленница обездвиженного тела. Разум, заключенный в доспехи из плоти. Вот во что она превратилась. Аранча с тоской вспоминала своих детей и думала о магазине, где раньше работала, о том, что скажет хозяйка – господи, какая глупость, – когда она вернется, если только она когда-нибудь туда вернется. Это надо же, как не повезло. Ведь мне всего сорок четыре. В голову пришла мысль, которая потом посещала ее много раз: наверное, лучше было бы умереть. По крайней мере, покойники не требуют стольких забот – мы не требуем – от других людей.

В поле ее зрения вдруг вплыло лицо матери.

– Kaixo, maitia. Доктор сказал, что ты все понимаешь, и я решила на всякий случай тебя предупредить. Гильермо явился, чтобы забрать Айноа. Вчера прилетел в Пальму. Сейчас строит из себя эдакого милягу, но меня не проведешь. Мы поговорили с ним немного, и я решила тебя предупредить. Он хочет проститься с тобой. Только пойми меня правильно. Проститься навсегда, потому что, само собой, ты ему в таком состоянии не нужна. Раз не сможешь гладить муженьку рубашки… Ладно, уж лучше я промолчу. Maitia, закрой глаза два раза, чтобы я знала, что ты все услышала.

Через полчаса в палату вошел Гильермо:

– Ты меня слышишь?

Аранча никак не могла спастись от поцелуя в лоб. При этом она даже не видела лица Гильермо. Какую мину он, интересно, скорчил? Когда он оказывался за пределами поля ее зрения, ему незачем было изображать на лице огорчение. Если бы не голос, она и не знала бы, кто с ней сейчас разговаривает. Почему он перешел на шепот? Как будто попал в ритуальный зал при морге, где надо вести себя тихо из уважения к мертвым.

– Что касается Айноа, можешь не беспокоиться. О ней я позабочусь. Я искренне сожалею, что с тобой такое приключилось. Твоя мать сказала, что ты слышишь все, что тебе говорят.

Гильермо придвинул к ней лицо, так что наконец-то она смогла его увидеть. Проверяет? Потом он начал понемногу отводить лицо в сторону, и Аранча действительно сумела чуть-чуть – совсем чуть-чуть – проследить за ним глазами. Но как только догадалась, что он таким образом устраивает ей проверку, сразу опустила веки. Как будто заснула. Гильермо и не догадывался, что из самой глубины своего молчания она умоляла его ничего больше не говорить. Пусть отправляется к детям, а ее оставит в покое. Неужели нельзя понять, что его присутствие в больничной палате делает еще очевиднее для Аранчи всю трагедию ее беспомощности? До чего же он тупой. Трудно было бы подыскать слова, чтобы описать ненависть, которую испытывала к нему Аранча.

– Я не хочу уйти, не поблагодарив тебя.

Только этого еще не хватало.

– За многое, о чем тебе известно. За те годы, которые мы прожили вместе. За детей, которых ты мне дала.

Я тебе дала? Господи, цирк какой-то! Он что, пьяный?

– За все хорошие моменты. А за плохие я беру вину на себя. Честное слово. Я чувствую себя виноватым и прошу у тебя прощения.

Аранче казалось, что Гильермо повторял заученные наизусть слова или читал их по бумажке – по школьной шпаргалке. Но повернуть голову и убедиться в правильности своей догадки она не могла. А он продолжал в том же духе:

– Думаю, мать сказала тебе, что я пришел проститься. Это правда. И я готов повторить сейчас то, что вчера объявил ей. Полагаю, ты заслуживаешь того, чтобы узнать об этом без посредников. Во всяком случае, имеешь право. Мое решение никак не связано с тем, что с тобой случилось. Как ты помнишь, мы уже давно обсуждали сложившуюся ситуацию.

Ошибка природы. Ведь она снабдила наши глаза веками, чтобы мы не смотрели, когда не хотим смотреть, а ведь могла бы дать нам какие-нибудь заслонки и для слуховых проходов. Закроешь их – и не придется слушать то, что не желаешь.