реклама
Бургер менюБургер меню

Фердиа Леннон – Славные подвиги (страница 11)

18

Он ничего не говорит, только несется на скорости, с которой я не могу тягаться, в мастерскую масок и костюмов.

Я иду следом.

8

В Сиракузах всего одна театральная мастерская. Публике она не то чтоб открыта, но хозяйка, Алекто, нас пускает, потому что моя мамка – ее давняя подруга. Мастерская раньше принадлежала мужу Алекто, они ей вместе управляли, пока он однажды не исчез. Это было лет двадцать назад, я еще мелкий был. С тех пор о нем ни слуху ни духу. Сплетни ходят разные, но моя любимая – что она его убила, а кожу пустила на декорации. Но это в Алекто не самое странное. Самое странное – что она мастерскую себе оставила. Когда ее муж исчез, в Сиракузах было еще три костюмных мастерских, и владелец каждой предлагал Алекто выкупить дело или, что лучше, жениться. Она в свое время красотка была, но на оба предложения – и деловое, и брачное, – отвечала: нет, спасибо. Это ее мастерская, и она ей будет управлять, и вообще она верит, что муж однажды вернется, – а если так, что она тогда будет делать? Хотя я слышал, что эти слова она произносила с какой-то странной интонацией. В любом случае мастерскую она оставила себе и так и не вышла замуж снова. Уже через пару лет в городе считали, что мастерская Алекто – лучший вариант, если нужно купить что-то для театра. Через десять она стала единственным. Все остальные разорились.

Я пару раз стучу, но Гелон толкает дверь, и она распахивается. Дом огромный – четыре этажа, включая погреб, – но из-за реквизита он кажется еще больше. Настоящих стен не видно – они скрыты за задниками из разных пьес. Справа от меня, должно быть, Олимп – облака в завитках и роскошно отрисованные солнечные лучи, густые и золотистые, как мед. Слева – крепостная стена, наверное, троянская; потеки крови на выбеленном кирпиче – как порезы на бледной коже, и в бойницах крошечные лучники. Так хорошо нарисовано, что даже как-то боязно проходить мимо – будто, если не пошевелюсь, кончу как Ахилл. А прямо – лучшая сцена из всех: Аид. Точнее, река Стикс – зеленая вода, подернутая зыбью, а из нее поднимаются лица, руки и ноги. Напоминает те статуи у врат Победы, но красивее. Никогда не видел на этом свете ничего похожего на эти блики на воде, но почему-то кажется, что я их знаю. Гелон говорит, с лучшими из пьес всегда так. Если они достоверны, то все покажется знакомым, даже если сначала видишь какой-то бред, и поэтому нам не похрен на Трою, хотя, кто знает, может она Гомеру вообще приснилась, и, когда я направляюсь к зеленой реке душ, на миг мне кажется, что я иду домой.

– Не трогай. Еще не высохло.

Я оглядываюсь и замечаю, что Алекто за нами следит. Без понятия, откуда она возникла, но, с другой стороны, дом-то ее.

– Доброго дня тебе, прелестная дева, – говорю я, кланяясь, как аристос, и отряхивая грязь с хитона.

Алекто посмеивается и качает головой:

– Я смотрю, ты все такое же трепло.

На это я не отвечаю.

– У нас сегодня аврал, – говорит она. – Извините, но мне не надо, чтобы вы глазели и ребят отвлекали. Ничего личного.

– Нет, ты не так поняла, – выпаливает Гелон, – сегодня по-другому.

На Алекто красные одежды – длинные, до самого пола, – и алые нити блестят, точно живые. Наверное, она примеряет какой-то костюм. Ходят слухи, что однажды, когда ее муж еще не пропал, она сыграла в пьесе и что он ей за это накостылял. Говорят, она сыграла главную роль, исподтишка, так что зрители не знали, но они орали “еще!”, и лучше Клитемнестры они не видали. Правда ли это? Не знаю. Как будто даже для нее это дерзко. Но я часто вижу, как она примеряет костюмы, и она не хуже других знает слова к старым пьесам и, если она в настроении, даже читает монологи из самых лучших.

– Мы – режиссеры. – Я выпрямляюсь, отвожу плечи назад и голосом, пугающе похожим на голос старшего из нашей старой мастерской, начинаю наводить шороху. – Мы пришли как режиссеры, чтобы оценить качество предоставляемых театральных услуг для целей…

– Заткнись.

– Ну, Гелон…

– Слушайте, – говорит Алекто, – у меня на это времени нет. Что вам надо? Только быстро.

– Мы ставим пьесу, – говорит Гелон.

Алекто начинает было хохотать, но замолкает:

– Подожди, ты серьезно?

– Конечно.

Она покачивает головой, с выражением, скорее похожим на жалость:

– И какую пьесу?

– “Медею”, – говорит Гелон, так тихо, что скорее шепчет.

– И где, позвольте спросить, вы собираетесь ставить “Медею”?

– В карьере.

– А, ну да. В гнойной яме. Лучше места для развлечений не найти. И кто будет играть? Дай угадаю: вы двое.

– Афиняне, – говорю я. – Мы уже выбрали актеров – нормальных актеров. Тех, кто дома в настоящих пьесах играли. Мастера, а не просто так. Алекто, это же для тебя будет реклама. Думаю, справедливо будет сделать скидку.

Алекто долго не отвечает. Мне всегда казалось, что ее сложно удивить. Что она из тех, кто смотрит на вещи с разных сторон, кого сложно застать врасплох, – но мы, кажется, ее потрясли. Она переводит взгляд с меня на него, будто чего-то ждет, а потом снимает с полки кувшин и три чаши, наполняет каждую красным и отдает нам. Я пью до дна, но Гелон свою чашу просто стискивает в кулаке, так крепко, что страшно, как бы глина не треснула.

– Слушайте, мальчики, – говорит она, – вы мне, конечно, нравитесь.

– Какой я на хрен мальчик, мне тридцать, – говорю.

– Что, уже? Да уж, время летит. Кажется, только вчера я держала тебя на коленках, а твоя матушка просила спеть тебе песенку. Ты был такой красивый малыш, Лампон, знаешь?

– Я все еще шикарный. – Я подмигиваю. – Но ты не уходи от темы. Мы – настоящие режиссеры, мы по делу пришли, а не воспоминаниям предаваться.

Снова этот полный жалости взгляд.

– Да, но понимаете, в чем дело? Вы же не режиссеры. Вы – безработные гончары, у которых на двоих едва несколько оболов найдется. А эти бедолаги в карьерах? Они – не актеры. Даже если когда-то и были, теперь это точно не про них.

– А кто они тогда?

Она задумывается:

– Они голодают. Медленно умирают с голоду, потому что наше собрание сошло с ума, и через несколько месяцев их не будет. Обреченные – вот они кто.

Ее слова повисают в воздухе, и мы неловко пялимся в пол. Я притворяюсь, что пью, хотя моя чаша пуста.

– С таким переговорщиком, как ты, не забалуешь, – говорю я.

– Поэтому нам и надо это сделать, – с чувством говорит Гелон. – Ты права, они обречены, через несколько месяцев их не будет. Из-за войны мы, может, годами не увидим в Сиракузах афинских пьес. Некоторые говорят, что, когда Афины падут – а они же должны пасть, – спартанцы их просто сожгут. Может, афинских пьес вообще больше не будет! – Чаша разбивается у него в руке, и вино проливается на землю. – Кто знает, может, те, кто в карьерах, – последнее, что осталось от афинского театра, во всяком случае для Сиракуз. – Он замолкает и смотрит себе на руку, на рану от своего ножа, пристально разглядывает, будто рассчитывает найти в нем нужные слова. – И не только “Медею”. Афиняне сказали, что, перед тем как они отправились на войну, Еврипид написал новую пьесу. Про Трою. Про то, что было с троянками после того, как она пала. На Сицилии ее еще не видели. Совершенно новый Еврипид. И мы поставим их обе. И “Медею”, и “Троянок”. Мы не можем допустить, чтобы они исчезли, понимаешь? Мы должны…

– Что должны? – спрашивает Алекто, уже нежнее.

– Не дать им умереть. И поставить пьесу.

Для Гелона это долгая речь, и у него сбилось дыхание, но он так и не сводит глаз с Алекто, и вид у него решительный. Я впервые слышу про вторую пьесу, и как-то обидно, что он ее от меня скрыл.

– Еще что-то скажешь? – спрашивает Алекто.

– Нет.

Она не сразу отвечает – сначала кивает и приносит Гелону новую чашу, наливает еще вина.

– И мне.

Она оглядывается, будто удивлена, что я тут стою. Быстро наполняет мою чашу.

– Ладно, – говорит она наконец.

– Что ладно?

– Я дам вам все, что нужно.

Гелон хватает ее за руку, накрывает второй ладонью.

– Но, – твердо говорит она. – Вы сильно не радуйтесь. У вас, наверное, лица-то поменяются, когда услышите мои цены. Тут дешевого нет. Я делаю только лучшее.

Гелон нетерпеливо кивает.

– Как вы собираетесь заплатить?

– В долг? Доля с доходов?

– Лампон, тихо. Деньги мы найдем. Только скажи, сколько, и я найду.

Она долго на него смотрит.

– Да, пожалуй, найдешь.

Они начинают обсуждать детали. Разные наряды, сколько масок, какое дерево и краску использовать? Парики? Если да, какой материал? Козий волос – самый дешевый, человеческий – самый дорогой. Сначала я слушаю, но потом мои мысли начинают блуждать, и я исподтишка утаскиваю со стола кувшин с вином и отправляюсь на прогулку по другим комнатам: опять одежды, и деревянные мечи, и скипетры. Рыжая кошечка облизывает корону, покрашенную золотой краской, и язык блестит у нее в пасти. В последней комнате раскрашенные задники уступают место деревянным верстакам. Стамески и пилы поблескивают серым, и пол усыпан опилками. Это комната, где делают маски, и в ней сидят трое мужиков. Сердце всего дела. Мамка говорила, они – рабы из Ливии, которых муж Алекто купил по дешевке, когда они были маленькие. Это было давно, и ливийцы уже сами не молоды, в волосах седина. Забавно. Когда-то они были детьми, строгали Агамемнонов и Афин, и у них вся жизнь была впереди – а теперь они старые, всё строгают тех же царей и богинь, но жизни той перед ними всего ничего.