18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Светов – Тюрьма (страница 78)

18

— Где это было? — спросил я.

— Не помню, где-то в Карелии. И вот ты послушай, я давно знаю, заметил… Помнишь, Артур говорил, что ему скучно, он оттого и бесится, бегает, в тюрьму залезает. И Боря об этом, и многие тут. Скучно им. Ты обратил внимание?

— Обратил, — сказал я.

— А ты понимаешь что это ?

— Может быть, — сказал я.

— Когда тебя… толкает…

— Что толкает?

Мы сидели на шконках, между нами дубок, за ок­ном стемнело, дневной жар уходил в открытое окно сквозь решку, сквозь почти сплошные «реснички». Гри­ша первый раз прикурил и теперь дымил непрерывно.

— Мы жили в коммуналке, — говорил Гриша, — я нагляделся на баб… Хотя ничего особенного, коммунал как коммунал, старый дом на Сретенке. Зайдешь к ко­му в комнату… Да не в том дело, что барахла много, а как они живут! И скандалы, и чему радуются, и блядство — скучно! И разговоры, разговоры — на кухне, по телефону под дверью. Мне все было скучно — и в школе, и в институте… Я жить хотел, понимаешь?.. И у отца, когда он брал меня с собой в отпуск, и у ко­стра — песни, разговоры, с бабами по кустам… Не мог я, понимаешь, Вадим?

— Понимаю, — сказал я, — только ты не договари­ваешь.

— Я хотел жить не так, как они живут, а как — я и сам не знал. И себя не знал…

Он замолчал, будто поперхнулся.

— Ты чего, Гриша? — спросил я.

— Да ничего! Не верю я, что болен, и врачи врут. Читал я их книги, все понял, там и понимать нечего. Может, я хотел того же, что Артур, а смелости не было, силы не было. Но, знаешь, я думаю, и он того не хочет, это… не он, понимаешь?

— Нет, — сказал я, — теперь я тебя не понимаю.

— Я никому не говорил, а тебе скажу, — Гриша был бледен до синевы. — Давно хотел, а… не мог. Когда я ходил на свои… прогулки, ждал у лифта и… Когда они подходили — в фартучках, с бантами, глядели на ме­ня, а я открывал лифт и… Понимаешь, в чем тут дело?..

Я молчал.

— Ты меня поймешь, я знаю, я никого не могу оби­деть, у меня не получится, если и захочу, нет у меня на то никаких… Это был не я, понимаешь? Не я. Я не знаю кто это был и почему я им оказался, но знаю точ­но и если бы можно было доказать и объяснить — я бы доказал и объяснил. Это был не я, ты слышишь?

— Слышу, — сказал я, — я тебя понял.

— Ты и не мог не понять. Но разве я могу сказать об этом судье? Или девчонкам, их матерям, комсоргу, которому надо меня расстрелять, конвою — они меня затоптать готовы! Даже адвокату — один на один? Да и зачем говорить, разве дело в том какой будет приго­вор?

— Тебя надо было остановить, — сказал я. — Не знаю, каким образом, но… Вот тебя и остановили.

— Боря считает, что меня надо было убить. И он бы меня убил, если б ему не обещали, что он будет тормозиться до лета в тюрьме. Видишь, как все просто?

 

Утром он ушел, и опять без вещей. И еще целый день я оставался один. Мне было так спокойно, что я перестал удивляться. Лежал на нижней шконке, курил и смотрел в окно сквозь густые «реснич­ки». Неба видно не было, голубело между ржавым же­лезом, даже облачка не различить. Почему им скучно, думал я, всем скучно — Артуру, Боре, Грише, был еще паренек на общаке — Князек, и ему скучно. Ску­ка — это однообразие, думал я, — монотонность? Дья­вол однообразен, хотя бесконечно «развлекает». Отвлекает, — уточнил я. Скучно с собой, а потому хо­чется отвлечений. Если ты будешь слушать себя, научишься слышать себя, то откроешь в себе… Бога. И тогда сможешь узнать Его, глядя в небо, на тихую гладь озера, понимать в том, как дерево одевается ли­ствой… Тихое небо не может быть скучным — оно кра­сиво, ты глядишь в него и слышишь себя, а потому слышишь… Бога. А грозовое небо? Оно — страшно. Но и оно красиво, потому что и в нем ты понимаешь Бога.Значит, кому-то надо тебя отвлечь от такого слыша­ния и понимания. Понятно кому. Но, значит, одному Он Себя, тем не менее, открывает, а другому нет? Быть может, в награду за то, что однажды ты отказался отвлечься, сказал — «Нет!», не впустил в себя тьму, душа очнулась и ей открылась красота, которую, узнав, ты уже будешь беречь, понимая, что ничего не можетбыть прекрасней и выше, что любое самое заманчивое о т в л е ч е н и е только обман, тебя т о л к а е т и ты от­даешься, теряешь волю, тебя уже тащит, ты хочешь еще, больше, никогда не наешься и никогда не напь­ешься, а он хитер и неутомим в своей хитрости, это е г о р а б о т а , и если ты сделал шаг в е г о сторону, тебя уже не остановить. Все просто, думал я, особеннопросто будет п о с л е тюрьмы: лежать в траве и гля­деть в небо… Просто лежать и просто глядеть. Без ре­шетки, без запертой, обитой железом двери. И знать, что можешь встать, спуститься к реке, сесть под дере­вом и глядеть… Но разве е г о нет в траве, возле реки, под деревом, разве он хоть когда-то оставит тебя в покое и разве ты сможешь быть хоть когда-то в себе уверен? В себе — нет, думал я, только в том, что Бог тебя не оставит, защитит, спасет, только в Нем надеж­да… Только в Нем. Себя я уже знал.

 

Привели Гришу поздно, поздней, чем накануне. По­сле ужина. Я уже со страхом глядел на дверь: откроет­ся, войдет вертухай за его вещами… Он был опять дру­гой… Решительный. Нагловатый. Веселый… Неужто ве­селый?

— Чего? — спросил я.

— Пятнадцать лет, — Гриша прошелся по камере, стуча сапогами.

— Воронок набили — по всему городу, по судам. Жарища, течет со всех… Кем набили! Трояк, четыре года, поселение… Только у одного семерик… Мелюзга! Похаваем?

— С матерью говорил? — спросил я.

Он бегло глянул на меня и отвернулся.

— Завтра свидание… Все спрашивают, всем инте­ресно, как в институте на экзаменах: «У тебя чего?» Я как отрежу: «Пятнашка!» Только зенки таращат… Ладно, Серый, теперь мне море по колено.

На свежевыкрашенной зеленой стене против сортира прибиты крюки — вешалка. Гриша подошел поближе, взялся за крюк и — отломил.

— Спятил? — спросил я.

— Увидишь. Я давно придумал, если вернут в ка­меру…

Он пошире открыл окно и полез на решку.

— Не валяй дурака, Гриша, — сказал я.Он возился на решке, гремел железом, скрежетал…

— Черт! Сорвался…

— Что ты там делаешь? — спросил я.

— Кирпич сорвался… Ну, если кому повезло…

— Прекрати, — сказал я. — Выкинут из камеры. Да­вай поживем спокойно.

— Спокойно не получится, Серый. Не вяжись ко мне…

Я схватил его за ногу, стащил с решки.

— Хватит, Гриша, пока я здесь, этого не будет.

— На сегодня хватит. Утром поглядим. Темно, ни­чего не видать…

Он говорил без умолку полночи. Рассказывал о се­бе, о женщинах — с яростью: «Они на меня не гляде­ли — никогда! В упор не видели. Знаешь, как они смот­рят? Глаза намазанные — синие, зеленые, рот крас­ный…» О чем-то еще, противоречил себе в каждой оче­редной истории. О том, как любит старую Москву, переулки, знает каждое дерево на бульварах, а за де­ревьями каждый дом: «Вот что мне не скучно, — не ба­бы, не вся эта мерзость! Москву я сохраню в себе, не заберут — моя! Хочешь, пойдем по бульварам, в первый месяц, когда ты пришел в камеру, мы «ходили»? Пошли с любой стороны, откуда хочешь — давай со стороны Таганки до поганого бассейна?..

Я не отвечал, а он на­зывал и рассказывал о каждом доме, о том, где, у кого и с кем там бывал, где можно посидеть, поесть, где вкусней и лучше, где купить мороженое… «Или, знаешь, Серый, давай пивка, а? Холодного? Или нет, нам с то­бой по стакану коньяка — и пошел!..» Да ничего он никогда не пил, не пробовал, едва ли хоть что-то съел, кроме мороженого!.. «Я знаю, к т о меня т о л к а е т , —говорил он,— и знаю — это был не я. А куда мне было деться? Но теперь все, теперь они со мной ничего не сделают. Ты говоришь, меня надо было остановить? На­верно. Они говорят, меня надо было убить. Может быть, и так. Я не боялся, а потому меня оставили жить.Но теперь я им не поддамся, никому не поддамся — е м у не поддамся!.. Вы все боитесь и ты, Серый, бо­ишься. А я, а мне… Пятнадцать лет! Кто еще столько схватил? Пахом — не больше десяти,восьмерик он схватит! Боре — четыре года красная цена, щенок! Про тебя говорить нечего, уйдешь прямо из тюрьмы. «Сколь­ко дали?» — спрашивают: в воронке, на сборке. «Пят­нашка…» А у них в глазах, знаешь что? Что ты, Серый! «У-у!..» — говорят.

 

Утром он не поднял головы и во время поверки. Да какая у нас поверка: открыли кормушку, корпусной глянул и ушел. В одиночестве я съел завтрак, выпил чай; лежал и читал Бунина. Наконец, Гриша встал, сполоснул физиономию, по­ковырял кашу и закурил.

— Давай, Вадим, какой у тебя телефон? Передам матери. Она позвонит, все, что хочешь…

— Как же ты передашь — одни, что ли, будете?

— Не могут, кто боится, а я никого… Давай в шах­маты?

Он расставил фигуры, глаза, как и вчера, шальные. Я выиграл сразу, хотя всегда играл плохо. Он на­дул толстые губы, снова расставил фигуры, «зевнул» — раз, другой, побелел и опрокинул доску.

— Читай свою книжку, Серый, — и полез на решку.

За окном грохотало, весь корпус, кроме шестого этажа, был нежилой, с восьми утра начинался гро­хот — стройка.

— Гляди, Серый!

Я выглянул через его плечо: улица, трамвай, люди, под нами плавала стрела крана.

— Еще один кирпич! — крикнул Гриша.

— Кранов­щик подаст стрелу — передавай что хочешь! А если еще выломить, перелезем на стрелу — далее везде! По­мнишь, Артур рассказывал — с суда ушел!