Феликс Светов – Тюрьма (страница 77)
— Что понял?
— Читал последние газеты?
— Какие еще газеты?
— Фестиваль через неделю, так?
— Зачем он нам?
— Иностранцев пол Москвы, а Боря говорил — о тебе по радио пятый месяц базар. По ихнему радио. Иностранцы обязательно в тюрьму, куда им еще? А им тебя — глядите! В новом корпусе, в новой камере, под новым одеялом! Понял? Для тебя все!
— Не болтай, Гриша.
Открывается кормушка.
— Давай шленки.
Лапша.
— Дай еще две, — просит Гриша.
— Подставляй, не жалко, — шлепнул по второму половнику.
— Мы тут одни, что ли? — спрашивает Гриша.
— Не, еще есть…
Сидим через стол. Гриша достает масло, сало, конфеты.
— Улыбка Будды…— говорю.
— Чего? — распустил губы Гриша.
— Была такая история на Бутырке, очень похожая. Давно было, но разве у них хоть что-то может измениться? Перевели зэков в новую камеру, вымыли в бане, одели в чистое и выдали по полной шленке. Только ложки забыли.
— Что ж они без ложек не управились?
— Управились. Настоящие были зэки.
— А Будда причем?
— На фестиваль приезжал… Нет, быть того не может! Едва ли ты угадал, но… похожая история.
На другой день чудеса продолжались. Спали мы по-королевски, пушистые одеяла были у нас пледами, мы лежали на нижних шконках у открытого окна, между нами дубок, курили, пили теплый час с конфетами, болтали заполночь; еще через день у меня должна бы ла быть передача и мы сочиняли невероятные гастрономические сюжеты. И библиотека нас ошеломила: давали по две книги на человека, а в других корпусах хорошо если доставалась одна на троих, там не выбирают. Здесь я углядел два тома Диккенса, упросил Гришу взять «Жизнь Арсеньева» и Блока: у меня руки дрожали, когда библиотекарша сунула книги в кормушку. И радио мы включали и выключали. Сами!
Но главное ошеломление ждало на прогулке. Дворики на крыше, лестница рядом с камерой, нас завели, сзади грохнула дверь, а мы так и остались стоять у стены… Жарило солнце, освещало розоватый свежий камень, правильные квадраты, и стены розоватые, из того же камня — и простор!
— Перебор,— выдавил я,— как бы, правда, кое-кто не пожаловал…
— Погоди, не то будет! — смеялся Гриша.
Вернувшись с прогулки, мы обнаружили шахматы, шашки, домино… Мы глядели друг на друга и бессмысленно улыбались.
В такой камере хотелось разговаривать. Сначала я поглядывал на решку со змеящейся по ней проволокой, потом махнул рукой — а что они услышат, если и слушают?
— Кабы не тебя жалко, — сказал Гриша, — но если б вдвоем, оттянуть тут мои пятнадцать лет, я б согласился.
Я подумал, что, пожалуй, тоже согласился бы, хотя пятнадцать лет — многовато.
— Если не расстреляют, — Гриша поглядел на меня.
Я промолчал, суд у него должен был быть через день, разве оставят вместе, заберут губошлепа прямо с суда и на осужденку, больше не увидимся, а кого сюда сунут? Вот и останусь в этой золоченой клетке неведомо с кем, про общак тепло вспомню…
— Представляешь, — говоритГриша, — адвокат у меня баба, а она за меня! Ты, говорит, забудь о расстреле, дураки тебя пугали, будем добиваться больницы, совсем уйдешь…
— Не слушают адвоката в суде, лучше не рассчитывай.
— Едва ли. Хотя… Я и не хочу в больницу, пусть зона, только бы… Зачем меня Боря пугал, ты как думаешь?
— Не знаю. Я не могу его понять, для меня он… А ты что о нем думаешь?
— Мало ли что я думаю. Наверно, ты прав. И Пахом был прав, и этот… Артур. Какое мое дело, я от него только добро видел, забили бы меня, когда б не он. А что стучит… Видишь, мне и это на пользу.
— Ты убежден, что он на них работает? — спросил я.
— А что мне, Вадим? Разве я кому судья? Ты и сам… Первые дни и ты меня сторонился, глядеть не мог, отодвигался. Заметно было, не скроешь. И Пахом… Хороший мужик, понимаю, а на меня зверем. Они бы меня сожрали, в первый же месяц кончили, когда б не Боря… Да и Боря, если б его не за тем держали… Отрабатывал!.. Не хочу об этом. Ты мне вот что скажи, Вадим, — как мне жить?
— Так и живи, себе не прощай. Другим прощай. Если можешь, если силы есть. Мы должны прощать. Не можем не прощать. Особенно за себя. Мы говорили с тобой, с этого и начали — разве я отодвигался?.. Хотя тебе заметней. Но ты подумай, что будет с Борей, что ему предстоит — здесь и… Иудин грех. Знаешь, что это? Видел, каким он уходил?
— Черный был. Допекло. Может, отойдет на этапе?
— Не отойдет. Ни на этапе, ни… От того, что с нимпроизошло, так просто не уйдешь, ничем он этого в себе не задавит. Вылезет, в самый неподходящий моментобнаружится. Не позавидуешь ему, как бы ни сложилось. Пусть никто не знает, не узнает, само будет в нем жить, пока…
— Что «пока»? — спросил Гриша.
— Не знаю, не могу я об этом говорить…
Через день Гришу повели в суд. Странно он ушел, так не бывает: взял тетрадочку и шагнул за дверь. «Попробую без вещей…» — шепнул он мне. Вертухай не сказал ни слова. Значит, вернется. В любом случае вернется. Странно это было, но, по всей вероятности, и в такой странности идея — держать нас вместе и после суда, если не расстрел, вернут в камеру, он будет писать кассацию, ждать ответа два-три месяца, не меньше. Какая-то их хитрость. Но что могло быть лучше нашего положения? Остаться в такой камере вдвоем еще два-три месяца!
Непостижимо было и то, что когда за Гришей закрылась дверь, меня оставили одного. Я тихонько лежал на шконке, читал, не понимая ни одного слова, курил, а когда стукнула кормушка и мне принесли передачу… Первый раз за все эти месяцы я рассматривалкаждый предмет, принюхивался, узнавал и, мне показалось, что-то понял. Потом развернул новенькую телогрейку и увидел вышитые на внутренних карманах
Гриша вернулся поздно. Я успел много: пришил лямки к рюкзаку, гулял в одиночестве посреди розоватых камней на крыше, одного меня водили в баню — душевые номера на первом этаже, горячей воды — залейся. Только пива не дали и махровых простынь.Удивляться мне надоело, а пугаться не хотелось. Пошли они со своей хитростью!..
— Давай к столу, — сказал я и вывалил свою передачу.
— Завтра, — сказал Гриша, — все завтра. И речь прокурора, и адвокат, и мое последнее слово. И приговор. Я и завтра не возьму вещи. Попробую. Они должны знать — понимаешь? Заранее. Если расстрел… Если прокурор попросит… Даже если приговора еще не будет, меня сюда не вернут, наручники и… Придут за вещами, ты поймешь…
— Поешь, можешь не рассказывать.
— Одного везли… — он взял сигарету, зажег спичку и положил сигарету обратно.
— Одного в пустом воронке, а рядом набили, как сельдей, в другую машину.А меня как короля. И конвой, когда туда ехали, со мной по-хорошему, клетку не запирали, угощали сигаретами, байки травили, Москву показывали… Застревали на каждом перекрестке, народищу! Конвой только на девок глядит, говорят, теперь голые ходят, под платьем ничего… Это когда туда. А когда обратно… Когда в зале наслушались — обвинительное и… все остальное… Я думал, они меня пришибут. Когда обратно везли.
— Что «остальное»?
— Я не мог глядеть на мать. Она вошла, а я говорю судье: «Пусть она уйдет, я не буду при ней.» Она ушла, я сел и… понимаешь, не могу голову поднять. Судья спрашивает, прокурор спрашивает, адвокат подсказывает, я стою, а…
— Кто еще там был?
— Три девочки с матерями. Остальные не пришли.Повезло, сказала адвокатша, лето, каникулы — на даче, в лагерях… И еще наш комсорг из института. Требовал расстрелять и чтоб суда не было — не надо говорит, все ясно. Судья на него рявкнула, оборвала. Представляешь, Серый, — адвокат баба, прокурор баба и судья —баба! Я своим ушам не верю — судья за меня! Или я что-то не понял? Когда стала меня спрашивать, конкретно, тут я на нее поглядел. Она меня спрашивает, а я — молчу. Я только фамилию назвал, год рождения, а так — молчу. Что я могу сказать, Вадим? Ты подумай — что я им скажу? Судье и… Я даже тебе не могу… Нет, тебе я скажу, я давно хотел, не получалось. Тебе обязательно, ты поймешь… Этого нельзя говорить…— сказал он шепотом и поглядел на меня.
— Что, Гриша? — спросил я.
— Помнишь наш первый разговор? Ты пришел в камеру и тебя положили рядом со мной возле сортира? Другого места внизу не было — помнишь?
— Помню.
— Я тогда отмахнулся, я об этом и думать не хотел, не то чтоб разговаривать. У меня все силы уходили, чтоб их не слышать — ни Борю, никого. Но ведь так все время, все месяцы, с первого дня!.. Я дураком был, меня спрашивали и я рассказывал. А они — расстрелять, «зеленка», мы бы сами!.. Я не хотел показать, что боюсь. И не боялся. Перестал бояться. Страшней, чем было на Петровке, когда привезли… Такого уже не будет. Остальное мелочь. А тут… День за днем, месяц за месяцем… Потом ты пришел. Я на тебя глядел, слушал… Помнишь, ты перекрестился, когда первый раз сел за стол?
— Да, — сказал я.
— А когда ты ушел, я с Серегой разговаривал, старовером. И я понял… Ты не думай, я крещеный, меня отец крестил. Он давно не живет с матерью, они разошлись, мне пять лет. Потом отец стал брать с собой летом в отпуск. Он… веселый мужик. Один раз были мы в Карелии, там брошеные деревни, пустые разграбленные церкви… Один раз пристал к нам дед с бородой, священник. Кто он, чего там оказался — откуда мне знать, наверно, лет десять было. Только помню, они с отцом ночью пили, разговаривали, а утром отец говорит: тебя, мол, крестить надо. А зачем? Всякое может быть, а если ты будешь крещеный, нам всем легче. Я не понял и сейчас, наверно, не пойму. Но что он меня крестил, тот дед с бородой, помню, и крестик повесил, я его выбросил, когда надел пионерский галстук. В старой церкви — только стены, на одной висела икона, обсыпанная. Знаешь, когда обсыпаются?