Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 85)
Как получается, что один судит другого под солнцем — что здесь, кроме слабости и тщеславия, гордости и суетливого самодовольства? Что можем мы знать о том, что и как совершил этот другой, что оно для него значит и как ему обернулось? Но мы судим, и все наши отношения друг с другом определены этим постоянным судом. Мы даже убеждены в необходимости произносить свой суд над другими, порой полагая это своей нравственной обязанностью, а порой вершим его просто по неразумию и легкомыслию. Но однажды, остановившись на бегу, оглянувшись, проснувшись ночью в похмельной беспомощности, вспомнив сказанное или подуманное, вдруг ужаснешься содеянному — неважно, пусть только мысленно.
Как складываются отношения между людьми, возникают приязнь, симпатия, дружба, любовь — связи, рационально никак не объяснимые, чья прочность стоит любых покоящихся на основаниях вполне материальных? Как преодолевается и удается ли до конца преодолеть в таких отношениях собственное, за счет другого самоутверждение, непонимание чужой личности, ее прав на совсем иную, свою, чаще всего только раздражающую жизнь?..
Я пишу книгу, которой живу, ее слабость и несовершенство выражают всего лишь собственную мою слабость и столь явное мне несовершенство. Я не упреждаю этим своих критиков, ибо в критике, видит Бог, не нуждаюсь. Так, полагаю я вполне теоретически, записываю все это в своей тетради, а если свистнуть лохматого Марта, запереть дверь, пройти лесочком под высоченными — не обхватишь — соснами и березами к железной дороге, а потом вдоль нее через журчащую в полыньях речушку — петуху по колено, в которой я мальчиком учился плавать, а теперь и подумать об этом удивительно; подняться на платформу, поглотать, дожидаясь электрички, снежку, что сыплется и сыплется с неба, сесть у окошка и продумать предстоящий разговор, глядя, как уносится назад ничуть не изменившаяся за сорок лет дорога; а потом, промчавшись под землей под огромным городом, постучаться на каком-то этаже в квартиру моего старого приятеля… Дверь откроет живой, а не теоретически привидевшийся человек. Почему я так не сделал, не попытался, хотя что проще; приехать, постучаться, сесть — и глаза в глаза выяснить все наши расхождения, вполне принципиальные, уводящие дальше и дальше…
Вот в чем моя несомненная вина, потому что, упиваясь обидой, пониманием собственной правоты, логикой увидевшегося прямого падения, подтверждавшего всякого рода предположения, я поступал всего лишь как гордец и честолюбец. Быть может, человеку следовало подать руку, а я азартно ловил в его действиях подтверждения выстраиваемой за него чуждой мне его позиции, продолжал таить от него подуманное о нем, сказанное…
А что происходит там, на каком-то этаже снаружи благополучного дома? Быть может, подлинное страдание, готовность откликнуться или незнание, что есть путь иной — истинный? Быть может, там ждали меня, а я не постучал, моего слова, а я таил его про себя, моей книги, а я показывал ее всем вокруг?
Человека нельзя считать конченым, пока он жив, в забвении этого моя вина перед товарищем, а потому все более важной кажется работа, которую следует завершить: быть может, кто-то еще поймет
5
Как непереносимо огромна сумма вины, ложащаяся на плечи человеку, задумавшемуся однажды о всей своей жизни. Человек верующий, церковный освобождается от нее покаянием, приходит к своему концу
Быть может, свидетельством литературности избранного мною жанра, хотя я и пытаюсь выдавать его за дневник, служит как раз то, что из всей суммы содеянного мною я выбираю немногое, самое для себя тяжкое. Приятели будут снисходительно улыбаться, говорить об очередном
Я все думаю о специфике книги, ее жанре, примериваю и отбрасываю форму, толкую об этом сам с собой в этой, другой тетради, с товарищами, делюсь соображениями о своей работе. А она между тем уже живет, существует, ей не нужна форма, одежда, в которую я, по тем или иным, существенным или не очень, соображениям хочу ее принарядить. Я верю, что есть в ней собственный внутренний закон, которому она будет верна. Жизнь, которой я живу, неминуемо находит себе место в этой тетради, и было бы странно, если б случилось иначе, хотя мудрено в связи с этим говорить о замысле, композиции, уточнении мысли и выстраивании всего здания.
Но это лишь в том случае, если считать собственную жизнь и все, что происходит в тебе — свою судьбу, ее логику, путь, которым идешь, — бессмысленным нагромождением случайных встреч, ничего не стоящих событий и никому не интересных переживаний. Но если поверить в светящуюся перед тобой дорогу, все становится на свое место и каждая пустая со стороны мелочь получает смысл и предназначение.
Книга еще пишется, но уже существует, постоянно вступает в контакты с людьми, так или иначе ко мне, а стало быть, и к ней относящимися. Меня действительно торопят, я слышу бесконечные пожелания и соображения, ловлю себя на том, что даже здесь, в своей с таким невероятным трудом вырванной свободе, лишаюсь ее. Это и соображения о нужности книги — сегодняшней, о важности опыта поколения, зафиксированного в ней, для читателя — нашего и на Западе; о том, что мало ли что со мной произойдет — книга может пропасть, намеки на недостаточность моего личного мужества и неготовность к предстоящему, что я, как страус, прячу голову, а не иду навстречу судьбе; вот сегодня есть возможность отдать ее в надежные руки, она улетит куда надо, а завтра такой возможности не будет; или о том, чтоб включить то-то или то-то, назвать того-то или того-то, придать форму такую или сякую, исправить сказанное или договорить недоговоренное.
И я чувствую, как соображения, не имеющие никакого отношения к делу и моей судьбе, начинают меня обволакивать, я ступаю на обочину, в сторону, пытаюсь проверять себя на страх и на мужество, на готовность к тому или иному, начинаю торопиться, подсчитывать дни, бежать куда-то, чтоб не опоздать к поезду, задумываюсь о справедливости или несправедливости тех или иных соображений: о ком-то или о чем-то я забыл, опустил, а там больше логики и характерности, и если б сделать так, а не иначе, нажать тут и отпустить там — получилось бы ярче и точнее…
Это беда любых контактов и отношений, а что до соблазна, то не было ли трижды отвечено на три искушения в пустыне столь полно и навсегда, что нелепо задумываться о собственных аргументах по таким ничтожным поводам.
6
Вечер, темные окна, в печи ярко горит, трещит хворост, на стуле возле кровати кот, а на кровати старуха перебирает руками одеяло, перекатывает голову на подушке, голос у нее отчаянный: так бывает, когда сдержанный, никому своих слабостей не показывающий человек остается один и знает, что никого нет, никто не услышит: «Ужель не придет? Ох, долго как тянется время!..» Но тут распахивается дверь, он входит в клубах морозного воздуха, и ее на мгновение отпускает, хотя времени все равно уже не осталось. А он, увидев ее и содрогнувшись от ужаса, произносит вырвавшиеся по слабости, такие понятные слова: вот, мол, сбежал бог знает откуда, преодолел, чтоб прибежать сюда, бог знает что, мечтал забыться, вздохнуть посвободней, полегче, а тут так тяжко… Ей совсем плохо, она говорит, что ноги почти застыли, а он уже опомнился, перебивает ее, он уже понял: главное