Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 83)
Кармазинов не отстоял своих богов. Где он теперь, этот Кармазинов? Уж не Евтушенко ли он сегодня или какой-нибудь Олег Ефремов — какое употребление нашли они знамени молодого поколения, которое столь торжественно таскали несколько лет по эстраде?
Они, впрочем, не собирались отстаивать каких бы то ни было богов — Бога в них никогда не было. Но и те, о которых речь выше, думали ли они только о правде и справедливости —
Я пытаюсь представить себе, что было тогда в них. Как они пришли с разных сторон на сотни раз исхоженную площадь, шли друг к другу сквозь суету и безразличие, сквозь бессмысленное любопытство толпящихся возле стены и ГУМа, мимо изнывающей от жары очереди. Я пытаюсь представить себе каждого из них, небо над ними, тишину, которую они внезапно, в какое-то мгновение услышали в себе, когда встретились, пожали друг другу руки, сели у Лобного места и вытащили свои плакаты. Тишину, взорвавшуюся дикими криками и бесчинством.
Я отметаю все остальное, что было в них кроме того, — у каждого свой опыт и своя судьба. Но ведь они не пытались переводить это свое на язык понятный и близкий толпе, бросившейся к ним, не думали толковать о какой-нибудь современной Констанции или о чем-то другом, что могло развязать инстинкты ждущих своего часа. «Свободу Александру Дубчеку!», «За нашу и вашу свободу!» — что могло быть дальше и непостижимей для этой площади?..
Но они продолжали молчать, когда эти плакатики вырвали у них из рук, когда избивали бородатого Файнберга, когда залилось кровью лицо Литвинова, а Богораз пихали в машину. Что это — акт самоубийства, самосожжение, отчаяние или логика судьбы, бесстрашно доведенная до конца, а в ней забылось наносное, суетливое…
Но, повторяю, это одна сторона, высший акт, никак не органичный процессу, никак и ничем не связанный с происходящим, не имеющий корней. Это все-таки акт отчаяния, не столько логика мысли, сколько логика игры, честно и мужественно прослеженной до конца. Дело не в неразумности и нерасчетливости такого финала, хотя думать и считать в таких ситуациях все-таки следует хотя бы на несколько ходов вперед, а в том, что он (этот акт) не вырастал из атмосферы времени и, хотя рожден сердцем, — искусственен.
Но они были прекрасны до конца. И на своем процессе, и в своих речах, нигде не дав сбою. Разве может их вина быть в том, что они остались неуслышанными: имеющий уши — услышит!
Но это одна сторона, потому что я продолжаю не понимать вещей, которые понимать должен, а даже отдаленно напоминающее нечто, закончившееся тем, что мы сегодня имеем, попытка анализа природы явления, вызывающая аналогии и ассоциации слишком близкие и тяжкие, вселяет тревогу. Верховенский не просто мошенник, он не был пьян в цитированном разговоре со Ставрогиным, а мрачная фантазия Шигалева, как выяснилось, совсем не бред сумасшедшего.
Я слышал минувшим летом интервью, вывезенное шустрым американцем из Москвы, — с Якиром, Амальриком, Буковским и Гинзбургом (последним — из лагеря). Интервью транслировалось в Америке по телевидению, потом его передали по телевидению в Лондоне, перепечатали и прокомментировали лондонские газеты, дважды, трижды передавало по-русски радио из Лондона и из Америки.
Те, кого интервьюировали, говорили по-разному, выказывая различный темперамент и непохожие судьбы. Это не могло не волновать. Это слишком близко и болит. Можно догадаться,
«Нас арестуют, нас вот-вот арестуют…» — говорил Якир. Амальрика арестовали через десять дней после того, как американские телезрители его увидели. Гинзбургу спустя недолгий срок изменили режим и перевели в тюрьму во Владимир.
Я не судья никому, и не мне принадлежит последнее слово, а сам я человек живой и, как можно было увидеть, меняющийся. Я по-прежнему подчеркиваю, что стремился по возможности точно передать собственные мысли и ощущения. О собственных ощущениях в связи со всем пережитым я и пишу.
Книга третья
Эпилог
1
Мы стояли под брюхом аэроплана — гигантского железного ящика. К открытому черному провалу поднимались и исчезали в нем один за другим люди, у подножья лестницы девица с блудливой улыбкой на нарисованном лице проверяла билеты, рядом с ней хмырь с тяжелым задним карманом шарил глазами — эпоха воздушного пиратства!
А поле — аэродром — густо усажено этими ящиками на колесах: рычащими, машущими крыльями, переползающими с места на место. И казалось, не только здесь, на земле, но и в небе тесно, и почему-то не хватало дыхания.
Мне не хватало его всю дорогу до аэродрома, хотя мы так хорошо устроились на заднем сиденье, лихой шофер быстро вырвался из города на шоссе, зелень была свежей, еще незапыленной, а в машине стояла колеблющаяся от прохладного ветерка тяжкая похмельная муть последних долгих и долгих дней, месяцев, лет, и я задыхался, курил, чтоб задохнуться совсем, знал, что вот сейчас, еще за одним, другим — тридцатым верстовым столбом расстанусь с тем, с чем расстаться не в состоянии.
Господи, как я любил эту женщину!
Она была бледна, утомлена, она тоже задыхалась от тягости, медленно колышащейся в машине, и разговор шел необязательный — столько было сказано такого, что говорить не следовало.
А я уже давно знал — не все ли равно, полвека или оставшиеся пятнадцать минут, — нужно сосредоточиться и полно прожить их, зажав в себе гремящее, готовое вырваться через подмышки сердце.
Машина неслась по шоссе, мы говорили ни о чем, все равно
А в ней была отрешенность, она уже ушла, уехала, улетела, и важно было дать ей возможность сохранить с такой мукой вырванную легкость.
Но я понимал, меня не хватит, всегда столь просто подчинявшиеся чувства жили самостоятельно, у них была своя логика — неуправляемая и неконтролируемая.
Мы сидели на скамеечке, курили, нещадно палило весеннее солнце, перед нами бессмысленно передвигались грохочущие железные ящики; наконец разнесшийся над полем хриплый голос поднял нас и провел в маленькой толпе пассажиров к нашему аэроплану.
Она махнула мне билетом из иллюминатора, лица ее я не видел, постоял, дождался, когда тягач сдвинул и потащил аэроплан по полю, и пошел не оглядываясь.
И уже забравшись в машину, сидя рядом с потешавшим меня глупейшими анекдотами водителем левого пикапчика, глядя на убегавшую назад только что прожитую дорогу, подумал: я-то никуда не ушел и не уйду, я